наклонностью к утомительной для читателя наблюдательности. Кастрюля, на дне которой катались яйца. Не нужно и привлекает внимание к тому, что внимание не должно вызывать. Я уже жду чего-то от этой безвинной кастрюли, но ничего, конечно, не происходит. И это мешает мне читать, отвлекает меня от главного”.
Омри Ронен полагает, что имеется в виду Олеша и его рассказ “Лиомпа”. Алексей Герман считает, что Ильф пишет о романе Юрия Германа “Наши знакомые”. А я думаю: Ильф рассуждал и об Олеше, и о Юрии Германе, и о Валентине Катаеве, да и о себе со своим соавтором Евгением Петровым.
Это — безжалостная и точная автохарактеристика барочного писателя. Самое важное в ней — “отвлекает от главного”. Ведь для того, чтобы “отвлечь от главного”, нужно как минимум это главное иметь. А если его нет? В эпоху барокко — распространеннейшее явление — главного нет, его не сыщешь в массе, в груде второстепенных деталей. Вот вам, пожалуйста, пример: “Раздался лязг передернутого затвора. Вы поняли, что это за Вами, и тут началось описание природы. Было тихое летнее утро. Солнце уже довольно высоко стояло на чистом небе, но поля еще блестели росой, из недавно проснувшихся долин веяло душистой свежестью, и в лесу, еще сыром и не шумном, весело распевали ранние птички. В запруде по отражениям облаков бегали недомерки. Осина, убитая грозой, грифельна. Вокруг стрекозы, прилипшей к лучу солнца, стеклянистый нимб. В дубовой кроне водятся клещи. Вяз забронзовел. Ветер зачесал ель на пробор. Лес, по Данту, — это грешники, обращенные в деревья. Засохший луг хрустит под ногами. Уши заложены верещанием кузнечиков. Речка ползет по-пластунски и тащит водоросли за волосы. Никому в голову не приходит давать название небу, хотя и там, как в океанах, есть проливы и моря, впадины и отмели. Лязг затвора оказался звуком брошенной пустой банки из-под пива. Разговор на лестничной клетке возобновился…”
Что здесь “главное”, а что “второстепенное”? Задержка действия, этот, как его… “саспенс”? Нет… Читатель уже понял, что с ним вступили в игру, поскольку какие ж речки и поля на лестничной площадке? Грамотный читатель даже какие-то цитатки выловит… Скажем, набоковскую березу, расчесанную на пробор, которая превратилась в елку, — ну и фиг с ним. Нет-нет, после такой пейзажной зарисовки никто не заволнуется, даже если “громыхнет выстрел и Ваши мозги посыплются на руки убийцы”.
Но что-то главное в этом отрывке есть. В чем-то автор хочет читателя убедить. Что-то ему важнее важного продемонстрировать. Наверное, собственное литературное мастерство. Дескать, глядите, как я говорить умею! Какие метафоры, какой богатый словарный запас, какое владение разными стилями! Что неподвластно мне? Могу под Тургенева, могу под Набокова, могу под первоклассный детектив. Все могу…
Тема и философия. Тема носится в воздухе. За год до “Венерина волоса” в Питере была издана повесть Михаила Гиголашвили “Толмач”. Еще раньше Гиголашвили фантаст Сергей Лукьяненко издал роман “Спектр” про то, как на Земле объявились инопланетяне, понастроили свои перевалочные базы и принялись отправлять через эти базы землян на другие планеты в том случае, если землянин расскажет хорошую, интересную, новую историю.
Основная, сюжетонесущая тема “Венерина волоса” до удивления похожа и на “Спектр” Лукьяненко, и в особенности на “Толмача” Гиголашвили. Главный герой и у Гиголашвили, и у Шишкина — переводчик. Они называют его толмач. Не просто переводчик, но переводчик в отделе, ведающем политическими беженцами. У Гиголашвили — в Германии, у Шишкина — в Швейцарии.
И тот и другой переводят западным чиновникам слезные исповеди людей, чающих получения статуса политических беженцев. И тот и другой наблюдают, как чиновники, выслушав жуткие истории (в которых правда перемешана с ложью), отказывают несчастным, грязным, хитрым, малообразованным, вороватым соотечественникам. И тому и другому жалко соотечественников; и тот и другой не могут не понять пусть и подлую, но правоту чиновников.
На этом сходство заканчивается. Просто сходство биографий породило сходство текстов.
Гиголашвили написал обыкновенную смешную, немного циничную, немного печальную книгу историй. Шишкин целую философию выдул из толмаческого положения. И философия эта, как бы помягче сказать… нехорошая это философия. Толмач у Шишкина переводит все беженские истории, ну и заполняет ими свою душу. Он уже живет этими историями, он — в этих историях. Он заранее предупреждает читателя: “Люди не настоящие, но истории, истории-то настоящие! Просто насиловали в том детдоме не этого губастого, так другого. И рассказ о сгоревшем брате и убитой матери тот парень из Литвы от кого-то слышал. Какая разница, с кем это было?”
Конечно! Главное, что это случается в душе и сердце нашего чувствительного толмача, и вот он принимается рассказывать нам одну бесконечную историю про изнасилования, избиения, поджоги, грязь, несправедливость, ненависть; одна история переходит в другую, один герой превращается в другого — ведь совершенно не важен человек! Важна история. У Ильи Сельвинского есть такое стихотворение, мол, мы говорим: “умер во сне, как ангел”, а почем мы знаем, может, ему снилось, что его терзал тигр?
Это — навязчивая тема Михаила Шишкина. Мол, не важно, что мой толмач живет в сытой, спокойной Швейцарии, душа-то его, несчастная и больная, здесь, в России, и вообще в любом месте, где боль, насилие и несправедливость, будь то древняя Персия или еще какой-нибудь Вавилон. Не душа, а какой-то Лаокоон. Если бы сенсибильный нервный толмач еще бы и оказался телесно, персонально во всех этих ужасных местах, о, какой бы произошел чудовищный резонанс! О, какой бы совершился взрыв, если бы душевная боль совпала бы с болью материальной.
Я это называю по-другому. У каждого есть своя лавочка. Прикиньте, какой получается фокус. Толмач сидит и слушает всякие истории, переводит эти истории чиновнику и следит за тем, как чиновник решает: пустить, не пустить в рай, в землю швейцарскую обетованную? Нет, пожалуй что — не пустить: врет. Так ведь тем же самым занят и сам Шишкин по отношению ко мне! Он со всеми этими историями, как те бедолаги за визами в Швейцарию, лезет ко мне в душу. А я его вроде того швейцарского чиновника слушаю и решаю: пустить, не пустить? Толмач хорошо понял, что истории — это товар. И натурально мне этот товар загоняет. Даже в том случае, если я начну вякать, мол, здесь вы как-то уж очень краски сгустили, я все одно уже клиент, уже потребитель, уже подопытный.