вибрирует, как поверхность земли перед землетрясением. Обращаюсь к старому диалектическому постулату о переходе количества в качество.

При слове “диалектика” кто-то из моих слушателей напрягся. Не надо волноваться, друзья, я говорю о диалектике вообще, которая как древнегреческое изобретение — а не дитя колыбели четвертой главы “Краткого курса истории ВКП(б)” — не отменена. Говорю о Ломоносове как вершинном явлении. Будто опытный альпинист, перечисляю одиннадцатитысячники: Ломоносов, Державин, Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Блок, Маяковский, Есенин, Твардовский… Чувствую, вернее, вижу, как начинает нервничать доктор химических наук: в этот в высшей степени престижный ряд вставить его, как я предполагаю, любимцев — Мандельштама, Пастернака, Бродского — нелегко. Насупился.

Но его взгляд на меня подействовал. Оттого, видно, начинаю топтаться вокруг жен поэтов, вспоминаю Любовь Дмитриевну (Блок) и Надежду Яковлевну (Мандельштам) — самую великую из всех. Хотя другие тоже много значили в судьбе своих мужей, но Надежда Яковлевна — это подлинно моя, и давняя, мысль — величайшая: она подняла творчество мужа практически из небытия. К счастью, тут все меня понимают, Барбара одобрительно кивает головой. Значит, я действую в рамках политкорректности. Еврейская молодежь навострила ушки. Все повышают свой культурный уровень, слушают, впитывают родную духовность.

Десяток русскоговорящих студентов, которые появились в зале вместе с Барбарой и рассажены вперемежку со служащими ратуши, забыв о своем пиве, усердно переводят им вполголоса. Я воодушевляюсь и говорю о любви, которая настигла двух крупнейших русских поэтов в этом городе. Доктора химических наук моя формулировка вполне устраивает, он, как прежде Барбара, удовлетворенно покачивает головой, галчата приосаниваются. Впереди Ида Высоцкая — Сарра, Эсфирь, Юдифь! “Тот удар — исток всего…” Тут же я допускаю тактическую ошибку, которая на моих слушателей может произвести неблагоприятное впечатление: Ломоносова всю жизнь сопровождала одна тихая и домовитая жена-немка, с которой он прожил вроде бы не отвлекаясь; Пастернаку особенно близки были две женщины. Для вдохновения ему нужно было больше. И еще история, почти под конец жизни, с третьей волшебницей, Ольгой Ивинской. Последняя любовь поэта — пожалуй, попробую обкатать на публике и этот тезис… А сам почти на полном автомате начинаю воображаемую прогулку по городу: университет, вокзал, дом Вольфа. И в этот момент понимаю: все в порядке, лекция покатилась, кто-то управляет делом и ведет меня. Если у лекторов бывает воодушевление, то оно пришло.

Я уже просто в ударе, читаю стихи, размахиваю руками, не забываю и о пиве. И вот когда моя речь достигает лирического апогея, когда, округляя тему, я начинаю читать позднее стихотворение из “Доктора Живаго”: “Как обещало, не обманывая, проникло солнце утром рано…” — именно в этот момент распахнулась дверь. Бог из машины не спал! Возникла совершенно искусственная, мелодраматическая, абсолютно киношная мизансцена. Причем из плохого фильма. Дверь распахнулась, все на мгновение напряглись, обернулись, я замолчал на полуслове… В дверном проеме стояла роскошная, вся в никеле и хроме, сверкающая, как античная колесница, до изумления дорогущая инвалидная коляска. Это особенность советских людей: всегда думать о цене, все переводить в экономический ряд.

Но на этом мое описание спектакля, который давала Серафима — ну а кому же еще было сидеть в коляске? — не может быть закончено. В строгом, по подбородок закрытом платье, как на портрете Генриетты Гиршман работы Серова в Третьяковке, нитка жемчуга по вороту, голубые волосы, браслеты на обеих руках… Попахивало сценой из западной мелодрамы с молодящейся старухой-миллионершей в главной роли. А может, это просто розыгрыш с театральным реквизитом и коллегой-актером? О коляске здесь сказано не напрасно: за коляской, придерживая обеими руками спинку, стоял не менее сказочный и роскошный служитель: серые усы, серая куртка, серые перчатки, белая рубашка, манжеты, галстук- бабочка.

Безо всякой внешней оторопелости я посмотрел в глаза этой удивительной женщине: да, это была Серафима.

“Немая сцена” — так бы написал в моем случае Гоголь. В “Ревизоре” он такую сцену вырисовал до деталей. Но он был гений, а гений может со своими гениальными длиннотами пренебречь вниманием публики. Мои амбиции скромнее — только точность. Современная живопись становится смешной, когда она подъемный кран пишет приемами, которыми старый мастер живописал безделушки на туалетном столике красавицы. Наше сознание, как тесный музейный запасник, заставлено телевизионными образами. Серафиму на коляске в дверях я обрисовал, а остальное — головы, повернутые в ее сторону. Но немая сцена, как хорошо знала Серафима и знал я, не могла тянуться вечно: ее эффект — неожиданность и краткость, а дальше — или закрывать занавес, или резко переходить к другой сцене. Практически мы с Серафимой были друг против друга на концах длинной взлетной полосы (головы по краям не в счет), значит, по законам театра, кто-то из нас должен был закончить эту сцену и перейти к новой.

Мастерство, как известно, не теряется с возрастом. Раздался низкий, утробный, прокуренный, драгоценный, как старое вино, голос Серафимы:

— Простите, друзья, я опоздала к началу. К счастью, в университете объявление о лекции снабжено маленьким плакатиком, что вы переехали сюда. Здесь очень мило.

Теперь, когда ситуация отчасти разрядилась, нужно было и мне, перед тем как продолжить лекцию, что-то сказать. Люди моего склада в быту не очень находчивы.

— Это мой старый друг, Серафима Григорьевна…

— Германовна, — поправила меня Серафима.

Я начал судорожно соображать, и некоторые догадки, как звездочки, замелькали в сознании; как выяснилось позже, под ними были основания. Но надо было продолжать:

— В моей стране Серафима… Германовна была очень известной актрисой.

Одно из двух просвещенных чад ученого химика (а интеллигентному юноше из еврейской семьи

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату