Как-то мы с тобой шли мимо распределительного узла отопительной системы: яма, накрытая сверху бетонными плитами, а в ней скопление толстых труб, по которым бежит зимой горячая вода. Там всегда сыро, пбарит, зато тепло в любой, даже самый сильный, мороз. В яме живут бомжи, грязные, пропитые, зловонные. Показывая мне на них, ты говорил: “Вот что с тобой может быть, если не будешь работать”.
— Посмотри, вон идет женщина. Она, может быть, и старше этих, но видишь, одета прилично, чистая кофточка… И все потому, что она работала...
Ты, чтобы заработать денег для семьи, вкалывал до изнеможения, не жалея себя. Ты иногда пел на мотив песни “Шумел камыш”: “Шумел калым, спина трещала...” Когда тебе предлагали работу на остановившемся заводе, работу дежурного слесаря, ходить по пустому цеху и смотреть, что ничего тут в отсутствие людей не случилось, ты отказывался, говорил, такая работа не для тебя. Ты хотел обязательно что-то делать руками.
Я не послушался тебя, твоих наставлений. В моей трудовой книжке только две нелепые записи: преподаватель музыкальной школы, работавший два месяца, и подсобный рабочий, проработавший меньше месяца. Весь мой трудовой страж...
В институте я не захотел работать охранником, читать книжки на вахте, в положенное время давать звонки. Вместо этого устроился дворником в общежитии. Вставать в половине шестого утра, — во всей общаге самый сон, — каждый раз до ужаса не хочется. И соскребать с асфальта намертво примерзший к нему снег так тяжело... Однако такое мне больше по душе, чем сидеть в застекленной будке у входа, как пес на цепи. Быть может, хоть этим я немного похож на тебя.
Я беседовал с одной дамочкой. Говорит, культурно развелась с мужем. Они не ругались, не скандалили, это все не нужно. Просто решили, что больше не будут жить вместе, так лучше.
Я слушал ее и думал, что ведь вы с матерью всю жизнь грызлись, как кошка с собакой. Не помню ни одного дня, чтобы вы не поскандалили. Иногда я вас просил не ругаться, но это было без толку. А когда ты умирал, мать спала с тобой на одной постели. И кормила с ложечки, как ребенка, уговаривая поесть. И пальцем вычищала кал, потому что ты был слишком слаб и не мог сходить сам.
Я не понимаю. Я ничего в этом не понимаю...
Собственно, я вовсе и не переживал, не плакал и не расстраивался, когда ты умирал. Во- первых, я не верил, что это конец, — знал, но не верил. А во-вторых, почему-то мне упорно казалось, что с твоей смертью начнется для меня новая жизнь, прекрасная и удивительная. Каждое утро, отправляясь к девяти часам в издательство с новой порцией текста, я чувствовал прилив радости и восторженного ожидания этой самой новой жизни. Весна в тот год была ранняя и дружная, солнце припекало по- летнему...
И потом, когда ты умер, я не чувствовал ни особой скорби, ни душевной боли. Только когда видел в немецких журналах карикатуры — какой-нибудь лежащий в гробу персонаж звонит по мобильнику, а над ним вот-вот закроют крышку, — ощущал словно укол в сердце.
И еще, готовя первые поминки, кто-то неожиданно высыпал, словно выплеснул на стол груду ложек и вилок; они звякнули резко, и я сильно вздрогнул, пробормотал: “О господи!” Мне в тот момент показалось, что рушится потолок.
Обычно ты лежал, немного запрокинув голову и обратив лицо к окну, к свету. Жесткая, с обильной проседью борода, губы сложены трубочкой, настойчиво тянут в легкие воздух. Тебе, наверное, трудно было дышать. Глаза плотно закрыты. Не зажмурены, как это бывает у спящих, а закрыты, захлопнуты навсегда, так что выпирают кругляши глазных яблок. Очень похоже на статую слепого Гомера.
За время болезни твое лицо сделалось таким незнакомым, чужим, только выпуклый, похожий на купол, с широкими залысинами лоб и русые волосы остались прежними.
Вглядываясь в тебя, я всякий раз ждал, что ты как-то отреагируешь на мое присутствие, может быть, что-то скажешь или хотя бы пошевелишься. Но ты оставался неподвижен.
Выражение твоего лица не менялось никогда. И вскоре я понял, что это уже не лицо, а маска. Маска смерти. Я где-то вычитал, что такая маска возникает на лице умерших в результате агонии; иногда она настолько изменяет внешность, что родные лишь с трудом узнают близкого им человека.
У тебя эта маска появилась за несколько недель до того, как ты умер.
Одно время у меня была мечта поселиться в деревянном дачном домике, предварительно хорошо утеплив его, сложив печь, жить там одному, читать книги, писать. Ты сразу сказал, что это глупо, а однажды воскликнул сердито, с пафосом: “Ты же не знаешь, что такое деревянный дом! Утром проснешься — холодрыга... Пока это мать встанет, печку затопит...” Ты, наверное, намерзся в детстве в том деревянном доме на Пролетарке!
Я рассказал, что, когда шел на дачу, мне повстречалось стадо коров и бык вдруг бросился прямо на меня. Я посторонился, вжался в забор. Бык промчался мимо, только мотнул в мою сторону рогатой бычачьей головой. Мать сказала, что, когда жила в деревне, не раз видела, как бесятся быки, а иногда и коровы и как от них все прячутся. Добавила: “Вон у отца спроси! Он же был пастухом в детстве...” Ты отозвался, хмуро и неохотно, что быка всегда бояться надо, бык всегда опасен. И кроме этого мне не удалось вытянуть из тебя ни слова.