взаимной: “Остап почистил рукавом пиджака свои малиновые башмаки <…> поставил малиновую обувь на ночной столик и стал поглаживать глянцевитую кожу, с нежной страстью приговаривая: „Мои маленькие друзья””. Мишенью авторской иронии стал этот маленький счастливый роман. И я подумал: а не случилось ли нечто подобное в реальной жизни? Снова перелистываю “Траву забвения” и очень скоро нахожу любопытный эпизод из жизни Катаева. Тридцатые годы, Париж. Катаев, уже известный советский писатель, “в щегольском габардиновом темно-синем макинтоше на шелковой подкладке, купленном у Адама в Берлине, в модной вязаной рубашке, в толстом шерстяном галстуке, но в советской кепке”. Читая эти строки, не только еще раз удивляешься острой и цепкой памяти писателя, нельзя не заметить нескрываемого удовольствия, с каким Катаев вспоминает, где, как и какие вещи он приобрел. Олеша, Ильф, Петров, добившись литературного успеха и получив первые весомые гонорары, тоже с удовольствием примеряли новые костюмы. Ильф, по воспоминаниям Петрова, “любил, когда никто не видит, покрасоваться перед зеркалом”. Подчеркну, “когда никто не видит”. Очевидно, Ильф и Петров считали, что мэтр слишком любит вещи. Это “слишком” определило ироничный взгляд авторов на костюм героя. Особо отмечу две детали внешнего облика Остапа, как принято сейчас говорить, знаковые: кепка и шарф. Они неизменно воспроизводятся художниками-иллюстраторами и художниками по костюмам в театральных постановках, кинофильмах. Кепке обычно придается сходство с фуражкой моряка. В романе было сказано: “кремовая кепка”. И все. Морская фуражка с золотым клеймом неизвестного яхт-клуба была куплена для Воробьянинова. Кепку герою поменяли читатели, связав происхождение Остапа с Одессой. Катаев поддерживал эту легенду, когда говорил о черноморском характере прототипа Бендера. С морской фуражкой Остапа связана и легенда о его одесском акценте. Она просто витает в воздухе. Так думают многие читатели. Между тем в романе никаких одессизмов Остап не произносит и вообще говорит на чистом литературном языке. Катаев же сохранил одесский акцент, о чем сам неоднократно упоминал (“говорю по- русски со своим неистребимым черноморским акцентом”). Одесский акцент Катаева отмечает Семен Липкин в своих воспоминаниях о писателе (“Знамя”, 1997, № 1).
Шарф Остапа. “Его могучая шея была несколько раз обернута старым шерстяным шарфом”. Можно написать целую историю о временных неудачах, превратностях судьбы, о муках южанина, уткнувшегося в спасительное тепло шарфа. Пальто у Остапа не было. Затем, в момент успеха, Остап сменил шерстяной шарф на полушелковый “румынского оттенка” (?). Первый имел чисто утилитарное значение, второй — скорее предмет роскоши, как и “серый в яблоках” костюм. Шарф — особая деталь гардероба, позволяющая совершенно изменить облик, создать образ, принять эффектную позу. Чем-то он напоминает плащ романтического героя или театрального актера. “В нем есть настоящий бандитский шик”, — с восхищением отзывался о молодом Катаеве О. Э. Мандельштам (по воспоминаниям Н. Я. Мандельштам). Осторожно отнесемся к слову “бандитский”, не будем понимать его буквально. Разночинная молодежь, нередко плохо образованная, дурно воспитанная, крушила старую культуру и создавала новое искусство. Как иначе могли оценить дореволюционные интеллигенты, воспитанные еще в XIX веке, этот набег варваров? Обычная история смены поколений, особенно болезненная и острая в революционные эпохи. А как сейчас шестидесятилетние интеллигенты воспринимают творческую молодежь, этих длинноволосых мальчиков и бритоголовых девочек с пирсингом? Главное слово, которое я выделяю в словах Мандельштама, — “шик”. “Шик”, “шикарно” — понятия, объединяющие Остапа и Катаева. Умению держаться, носить костюм можно научиться, но Катаеву оно было дано самой природой. Мне почему-то кажется, что в штанах из мешковины и рубахе с клеймом автобазы он шел как в смокинге. Ему были присущи пристрастие к внешним эффектам, некая театральность. “Я познакомился с Катаевым в 1928 (или в 1929) году на одесском пляже, на „камушках””, — вспоминает С. Липкин. Катаев “высокий, молодой, красивый, встал на одной из опрокинутых дамб и с неистребимым одесским акцентом произнес: „Сейчас молодой бог войдет в море””. Остап тоже театрален. Ильф и Петров, отказавшись от большой театральной истории внутри романа, ограничив ее только эпизодами, тесно связанными с поисками стульев, оставили герою театральные монологи: “Равнение на рампу! О, моя молодость! О, запах кулис! Сколько воспоминаний! Сколько интриг!” Монологи произносятся в самых неожиданных местах и так же неожиданно обрываются. Только что Воробьянинов и Бендер спаслись от разъяренных васюкинских шахматистов, вместо того чтобы закрепить успех (отплыть подальше), Остап вдруг обращается к своим преследователям с монологом: “Я дарую вам жизнь. Живите, граждане! Только, ради создателя, не играйте в шахматы! <…> Прощайте, любители сильных шахматных ощущений! Да здравствует „Клуб четырех коней!””
Исторический поход Кисы и Оси по Военно-Грузинской дороге. Дарьяльское ущелье, Терек, развалины замка Тамары. В этих величественных декорациях Остап произносит свои театральные монологи и декламирует стихи. А так называемая автоэпитафия Бендера? Разве это не театральный монолог? “Голова его с высоким лбом, обрамленным иссиня-черными кудрями, обращена к солнцу. Его изящные ноги, сорок второй номер ботинок, направлены к северному сиянию. Тело облачено в незапятнанные белые одежды, на груди золотая арфа…”
Был свой театральный роман и у Валентина Катаева. В книге “Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона” писатель рассказал о своих детских театральных впечатлениях. Они не забылись с годами. Это была любовь на всю жизнь. Во времена литературной молодости Катаев скрывал свою привязанность к старому театру: “Мы были самой отчаянной богемой, нигилистами, решительно отрицали все, что имело хоть какую-нибудь связь с дореволюционным миром, начиная с передвижников и кончая Художественным театром, который мы презирали до такой степени, что, приехав в Москву, не только в нем ни разу не побывали, но даже понятия не имели, где он находится”. Я думаю, Катаев тогда стремился быть “созвучным эпохе” и немного лукавил. Нигилистические декларации не помешали ему примерно в это же время слушать “Гугенотов” в оперном театре Зимина. А очень скоро он найдет дорогу в Московский Художественный театр, где поставят его “Растратчиков”, а позднее будет писать водевиль для этого театра (“Квадратуру круга”). Без сомнения, пьесы Катаева заметно слабее его стихов, а тем более прозы. Это не помешало ему стать драматургом, как сейчас говорят, успешным. Из письма И. Ильфа к М. Н. Ильф, Нью-Йорк, 17 октября 1935 года: “Сейчас я смотрел „Квадратуру круга”, которая идет на Бродвее <…> Передайте Вале, что первый человек в цилиндре, которого я видел в Нью-Йорке, покупал билет на его пьесу”. Пройдет почти тридцать лет, и Катаев во время поездки по США получит гонорар за те спектакли на Бродвее. Было еще немало несомненно лестных для тщеславного драматурга постановок. Передо мной фотография: Катаев на премьере своей пьесы “День отдыха” в театре “Нувоте”, Париж, 1966 год. В тридцатые — пятидесятые годы пьесы Катаева довольно часто ставили в наших театрах. И почти всегда их ругали, причем не только критики, но и доброжелатели автора. Сам Катаев не мог не понимать, что в драматургии у него больше неудач, чем успехов, но еще долго писал для сцены. Я думаю, что помимо меркантильных соображений его побуждала сочинять пьесы любовь к театру.
Послесловие
Юрий Олеша говорил, что такого романа, как “Двенадцать стульев”, “вообще у нас не было”. Хочу добавить: не было такого героя. Остап Бендер — фигура одинокая в советской, да и в русской прозе. В русской драматургии можно найти персонажи авантюрного склада, но устанавливать связи Бендера с ними, как и с героями европейского плутовского романа, думаю, не стоит: получится натянуто, искусственно, схематично. Хотя полностью исключать литературные влияния нельзя. Ильф и Петров были очень начитанными, и роль литературных мотивов в их творчестве существенна. Но гораздо живее, ощутимее связь Остапа Бендера с фантасмагорией двадцатых годов, с той жизнью, богатой неожиданными поворотами и потрясающими событиями, свидетелями и участниками которых были авторы “Двенадцати стульев”. События служили основой устных рассказов, превращались в легенды и художественные