не возвратишься в землю, из которой ты взят, ибо прах ты и в прах возвратишься». Сын, отторгнув себя от Отца, входит в лоно матери-земли… То, что в эпизоде изгнания Адама из Эдема звучит как проклятие, у Гастева превращается в заповедь труда и наслаждения, «поятия» материи в ее недрах. И вся лексика гастевского отрывка, хотя и посвященного труду, исполнена явных эротических метафор, напоминающих экспрессию совокупления у таких откровенных авторов, как Дейвид Лоренс или Генри Миллер: «...зароемся в глуби, прорежем их <...> обнажим подземные пропасти <...> в ненасытном беге и трудовом ударе <...> она будет полна несмолкаемой бури <...> в исступлении порыва». Материализм, с его отвращением к небу и неистовой любовью к земле, являет здесь свою инцестуальную изнанку11.
Вообще образы труда в «пролетарской» литературе проникнуты весьма специфическим эротизмом, тем более пикантным, что в наивном сознании авторов и персонажей он как будто начисто вытеснен героическим пафосом борьбы и созидания. Это своеобразное сочетание сознательной героики и подспудной эротики можно назвать словом-кентавром —
«Он стал на колени перед угольной стеной и включил молоток.
Такое впечатление, что автор выписал выделенную курсивом сцену из бульварного романа или из какой-нибудь неистовой «декадентщины» начала XX века, заменил «деву» на «лаву», а мужской молоток — на механически-надувной и выдал это полупорно за бурную сцену вдохновенного труда. Как и у Гастева, «поэзия рабочего удара» у Горбатова направлена в недра матушки-земли, где под покровом вечной ночи сын может справить обряд овладения своей родительницей, — «в эту ночь он все сможет, все одолеет и всего достигнет».
Интересно сопоставить эту «эроику» социалистического труда с гоголевским комплексом эротизма-патриотизма. У Гоголя — воздушно-звуковая эротика открытого простора, куда вонзается тройка Чичикова; томление разлито в воздухе, в песне и звоне и связано с чувством полета или быстрой езды. Вспомним также кузнеца Вакулу, летящего на черте, и Хому, летящего на панночке-ведьме, — нечистая сила подхватывает к себе на крыло13. Эротика социализма обращена не к воздушному простору, но к пластам земли, к раскаленной лаве или закаленной стали; олицетворяется не полетом, но добычей угля или ковкой железа, сосредоточена на материнском теле земли, а не на открытом просторе, уходящем в небесную высь.
Новый поворот эротико-патриотической темы находим в романе Владимира Сорокина «Голубое сало» (1999), где выведена секта «землеебов». Это мистическая сатира на «эрото-патриотов», любителей и любовников родной земли, которые в буквальном смысле прелюбодействуют с нею, то есть вонзают в нее не плуг, не кирку и не молот, а свое мужское достоинство. «…Черниговские черноземы да Полесские глины… По шести разов на дню пускал в них спермии свои со слезами благими и уханьем безутешным, а вставши, целовал места совокупления с сердечным плачем, потому земли те сладки и проебательны до изжоги духовной». «Не мягка, не рассыпчата Земля наша — сурова, холодна и камениста, она и не каждый х… в себя впускает. Посему мало нас осталось, а слабох-и сбежали в земли теплые, всем доступные. Земля наша — хоть и камениста, да любовью сильна: чей х… в себя впустила — тот сыт ее любовью навек» («Голубое сало», М., «Ad Marginem», 1999, стр. 153, 154). Здесь ясно рисуется разница между советскими эрото-коммунистами и постсоветскими эрото-патриотами: первые пытались вонзаться глубоко в лоно земли, рыть в ней котлованы, созидать подземные метродворцы; вторые ерзают по ее поверхности, поспешно себя истощая, не имея твердости ее пронзить, заполнить ее собой изнутри. Вместе с тем очевидно, что опыт коммунизма не прошел бесследно для «землеяров» нового, постсоветского призыва. У них ничего не осталось от воздушной эротики Гоголя, которая даже в демонических своих воплощениях устремлена к открытому простору, к поднебесью. Эротика новых матерепоклонников целиком обращена к земле, причем к самому поверхностному, осязательному ее слою, без попытки пробурить, раскопать, проложить путь к чреву подземелья, — тема, главенствующая в советском топосе «шахты», «забоя», «угледобычи».
Вообще шахтер — самая архетипическая, наиболее прославленная из фигур советского рабочего пантеона. Почему эти «дети» и «властелины» подземелья так волновали коммунистическое воображение? Не потому ли, что они первыми свергнули иго Отца небесного, солнечного тирана, обосновавшись глубоко в утробе матери-природы? Недаром один из первых и сильнейших революционных союзов был образован так называемыми «карбонариями» — тайным обществом угольщиков, со своей сложной иерархией и символикой. Они, в частности, проводили ритуал выжигания древесного угля, оставляя в нем только то, что уже не поддается действию света и пламени. Советский культ шахтеров — остаток этой революционной касты карбонариев, «черной кости», бросившей вызов белой кости и голубой крови аристократов, сынов света и воздуха14. Предвосхищая мессианскую тему угля и подземелья в советской литературе, А. Блок обращался к России будущего как к невесте подземного жениха: «Черный уголь — подземный мессия, / Черный уголь — здесь царь и жених» («Новая Америка», 1913).
«Трудом и только трудом велик человек!» Главный выразитель этой советской максимы Горький, как считается, еще на заре XX века первым ввел в литературу героя-пролетария — в образе рабочего Нила из пьесы «Мещане» (1901). Что же означает работа для Нила? Это выразилось в сцене между Нилом и влюбленной в него Татьяной Бессеменовой, которая тщетно пытается ускорить развитие их отношений:
«Татьяна. ...Невнимателен ты...
