Вовсе непонятно — зачем. Хотя как смотреть: хотел принести мертвую лису старухе — принес живую уточку внучатам. Хороший ход. Но в памяти остается: убил лису. Все знают: убил лису, спас Серую Шейку. Как же иначе: сюжет требует настоятельно. Прихоть автора. Хозяин — барин. Оставил лесникову старуху без воротника. Нравилась ему, что ли, эта рыжая? И то: хороша! ох, хороша! на сверкающем (мороз и солнце) снегу! Леснику что — лесник не понимает, эстетическое ему чуждо. Вишь, прямо в глаз старый целится, шкуру попортить не хочет. Толкну-ка я его тихонько в плечо. Вот так. Пусть еще побегает. Не вышло с Серой Шейкой — ничего, эта голодной не останется.
А может, сохранил для следующего раунда. Лиса заявляется в гости к леснику и все-таки утаскивает наконец Серую Шейку, успевшую позабыть прежние ужасы, раздобревшую на райских пажитях, очень, очень похорошевшую, такую, знаете ли, славную, аппетитную, совсем не похожую на комок ужаса с перьями, там, зимой, в полынье, впрочем, и в этом был бы свой тонкий шарм, если кто понимает, — достойное завершение их затянувшегося романа.
Я спрашивал разных людей разных поколений про “Серую Шейку”. И среди прочих получил удивительные (для меня) ответы. Детям (то есть этим моим собеседникам, когда они были детьми) нравилась лиса, а Серая Шейка вовсе не нравилась. Потому что терпеть не могли сюсюкающей взрослой сентиментальности; потому что Серая Шейка слишком положительная, а это раздражало.
Оба аргумента слабы. Чистой воды ретроспективная рефлексия и рационализация. У Мамина- Сибиряка нет сюсюкающей сентиментальности, по-моему, там вообще никакой сентиментальности нет. И с избыточной положительностью — тоже мимо: Серая Шейка, правда, лишена грехов, но лишена и добродетелей. Я думаю, невозможно им было идентифицироваться со слабостью, с беззащитностью, с возрастающим страданием, с пассивным ожиданием смерти, с заведомым поражением, с парализующим ужасом. Инстинкт восставал. Подышишь воздухом одним — заразишься. Вот и Пьер от умирающего Платона Каратаева внутренне отстранялся (стыдясь самого себя). Лиса — красивая, сильная, победительная, не объект посягательств, но субъект действия. В обиду себя не даст. О! Это в точку! Это лиса. Никак не Серая Шейка.
Зимой я купаюсь в проруби. Лед оставляет все меньше пространства воде. Последняя пара уток улетает. Полынья застывает. Лед разбивают и вылавливают металлическими сетками. Прямо у пруда стоит избушка с заслуженной железнодорожной печкой. Распаренные, краснокожие, покрытые капельками пота люди ведут неторопливые беседы. Выходят на снег в облаке пара, погружаются, неторопливо возвращаются в жар. Очки моментально запотевают.
Я рассказал “Серую шейку” — к моему удивлению, не знали ее, думал, все знают. Общее мнение: про неправду писано. В альтернативной (реалистической) версии, составленной тут же у печки коллективным разумом, лиса была подстрелена, шкура продана и пропита, жена осталась без воротника, Серая Шейка пошла на закуску, мужик грохнул динамитом, забрал рыбу, слил в реку остатки солярки (вариант: мазута).
Седьмой лепесток
Валентин Катаев. “Дудочка и кувшинчик”. Девочка идет в лес по ягоды с родителями и братиком. Мама приводит ее на земляничную поляну. Девочке быстро надоедает кланяться кустикам в поисках спрятавшихся ягодок. Вот бы земляника подросла, так чтобы ягодки выглянули из-под листиков. Тут же появляется старичок-лесовичок и предлагает волшебную дудочку, обеспечивающую желаемое. Но только в обмен на кувшинчик, в который девочка собирает ягодки. Девочка охотно соглашается. Теперь искать ягодки не надо, но зато и собрать их невозможно. Девочка меняется обратно. Статус-кво восстанавливается: ягодки есть куда собирать, но зато их опять надо искать, а этого ей совсем не хочется. Даже еще сильней не хочется: она ведь теперь знает, как легко и приятно могло бы быть это занятие. Есть вещи, которые лучше не знать: во многом знании много печали.
Девочка вновь обращается к лесовичку: нельзя ли одновременно попользоваться дудочкой и кувшинчиком. Лесовичок отказывает, причем приходит в такое гневное возбуждение, что проваливается сквозь землю: глаза б мои тебя, гадкую, больше б не видели! Девочке волей-неволей приходится удовольствоваться одним кувшинчиком. Потрудившись, она наполняет его ягодами. Вот и все: сказке конец, а кто слушал — молодец!
Что разгневало старичка-лесовичка столь сильно? Что такого ужасного захотела девочка, что, дотоле добрый, он озлился вдруг до невозможности? Вроде бы решительно ничего.
Меняя кувшинчик на дудочку, лукавый старичок вольно или невольно вводил девочку во искушение, которого она даже не заметила, потому что была не просто хорошей, а очень хорошей девочкой. Ведь она могла бы вообще обойтись без кувшинчика: ягодки, возвысившись над листочками, казалось, сами упрашивали: съешь нас! Это же невероятное какое-то везение. Может, раз в жизни. Грех не воспользоваться. Нет кувшинчика — и не надо: и без него хорошо! Но ей эта возможность просто не приходит в голову. Она ведь должна угостить маму, папу и братика. Поразительное отсутствие естественного детского эгоизма. Я же говорю: очень хорошая — истинная дщерь категорического императива.
Однако лесной старичок усматривает в невинном желании какой-то ужасный нравственный изъян. То есть что значит “какой-то” — понятно какой: она хочет получить результат, в должной мере не потрудившись. Дело даже не в том, что девочка плохо себя ведет, это-то как раз можно было бы и простить, — она делает нечто худшее: она ставит под вопрос великий мировоззренческий принцип. Допустить это решительно невозможно!
В этой концепции есть определенное противоречие: зачем тогда и предлагать дудочку? Объесть земляничную поляну, значит, можно, а на тех же условиях угостить маму-папу нельзя? На самом деле никакой роли противоречие это не играет. Коварное (как выясняется) предложение носителя дидактической идеи — всего лишь условный прием, позволяющий выявить проблему.
В рамках традиционного менталитета существует сильная потребность, чтобы каждое