дома.
Тетя Нюра любила свою молодость вспоминать, детство, родное Забайкалье, Самаринский затон, рассказывала:
— Раньше пекарен не было, каждая семья для себя хлеб пекла. Не всякий день, а на два-три дня. А кто и на неделю. Бывает, кончится хлеб, не рассчитали. Это не беда, можно у соседей занять. Завтра будешь печь и отдашь. Одна соседка, у нее муж кочегаром на пароходе плавал, она у нас часто занимала. Займет и отдаст, обычное дело. С мукой, с хлебом тогда было хорошо, не бедствовали. Но хлеб хлебу — рознь. Наша мамочка хороший хлеб пекла, пышный, подъемистый. И караваи большие. А у соседки маленькие каравайчики. Но хлеб тогда не по весу был. Караваи заняла, караваи и отдала. Мамочка соседке ничего не говорила, а вот нам внушала: “Доченьки, когда вырастете, будете своей семьей жить, хлеба печь, то если придется хлеб занимать, обязательно отдавайте каравай больший, чем брали. Обязательно, чтобы отдать больше. Так положено”.
— Наша мамочка такая была чистотка. Полы тогда были некрашеные. Другие хозяйки тряпкой повозят по полу — и все. А мамочка сначала скоблит добела, потом — голиком, таким веником из жестких прутьев, да еще дресвой. Это речной песок у нас был, крупный, а потом уже начисто промывает. А если праздник, то еще и натирает воском. Прямо сияют полы. И нас всегда приучала: “Доченьки, помощницы…” А мы и рады, стараемся.
— Наша мамочка так хорошо печь умела: хлеб, пирожки, калачики… Я еще маленькая была, а уже помогаю ей, она хвалит: “Доченька, помощница моя…”
“Наша мамочка”, моя бабушка, Евдокия Сидоровна, а по жизни просто Дуня Крысова, умерла от тифа в Гражданскую войну, тридцати лет от роду. Но дочери помнили ее всю жизнь: “Наша мамочка…”
А потом возле тети Нюры была свекровь — Мария Павловна. “Девочки, девочки…” Так она своих молоденьких сношек величала, Нюру и Паню.
— Ой, девочки, девочки… Я хлеб-то Шурыгиным отдала. У нее — дети, а хлеба нет. Отдала. А я, девочки, оладушков напеку. С оладушками хорошо… У нее же дети. А такая бестолковая.
— Смотрим, угощает кого-то, — вспоминала через полвека тетя Нюра. — Чаем поит, молочка подливает… “Пейте, пейте…” Мы потом спрашиваем: “Это кто был?” — “Да прохожий человек… Вижу, мимо идет, устал, вот и пригласила. Он из Копуни в Сретенск идет. Далеко… А чайку попил, он, девочки, теперь легкой ногой дойдет”.
В старом доме моем, во всей нашей прежней округе, человеку, на порог ступившему, один обряд, будь он свой ли, чужой и даже не больно званый:
— Проходите. Садитесь, чайку попейте. А может, и щами угожу, ныне варила, еще горяченькие.
Так было даже в голодную пору: пареной тыквой да свеклой, но потчуют гостя. Так было…
Ныне, когда бываю холодной порой в поселке, проездом ли, обыденкою, к дому подъеду, погляжу: вроде живой; потом загляну к Александре Павловне. Это наш человек, последний. Она от порога встречает привычным:
— Сейчас тебе щей разогрею. Садись. Горяченького похлебаешь. Успеешь с делами…
Это — вечное: привет и еда на стол. В далеком ли Забайкалье, у Марии Павловны, в начале века, или наш старый дом. И тетка Шура — может, последний оплот.
Заехал как-то к своим порой зимнею. Тары да бары…
— Ты гостя к столу позови, — подсказала хозяйке ее старая мать.
А у той враз нашелся короткий ответ:
— Теперь так не модно!
Видно, не было в роду своей Марии Павловны, о которой мои старики всю жизнь вспоминали.
И снова о ней речь.
Сыновья Марии Павловны переженились. У старшего первая жена умерла, оставив маленького Колю. Вторая жена сироту не очень жаловала. Увидев это, Мария Павловна никого не стала поучать да ругать: ни сына своего, ни невестку; она просто, забрав Колю, ушла из семьи сына в свою старую избу. Завела корову Маньку, посадила огород, стала жить с маленьким внуком. “Нас, девочки, Манька прокормит. Наша Манька…” Так и жила, отвечая на приглашения снох: “Нас Манька прокормит…”
Годы были нелегкие. Но Коля вырос. Правда, погиб он совсем молоденьким, восемнадцатилетним,