Пустите, Иваны, Ивановы дети,
Небесные силы, Господня родня! —
Шептала я им, а они на рассвете
Один за одним уходили в меня:
Курчане, тверчане, черкизовцы, ниже-
городцы, воронежцы, тульцы, а там
Древляне, поляне, кривчане и иже
Михаель, Ирад, Енох, Каин, Адам.
В теле письма
Пока ты в теле этого письма — и в каждой строчке теплишься, и между, — не снись мне так, чтоб я сошла с ума и, просыпаясь, плакала. Надежду оставь мне, заполняющий весь текст, влияющий на стиль письма и почерк.
А сны и явь — по-всякому — контекст, чтоб дорожить тобою, между прочим, и прятать, как в шкатулку, в письмена.
Извечная вина в височной доле пульсирует: ведь я была вольна тебя придумать правильным,
* *
*
Когда наступят заморозки, в ночь, обвешанную зимних звезд горячих гирляндами, мы встретимся — точь-в-точь два близнеца, до этого незрячих. И я увижу, как же ты похож на родственника некоего, что ли, на брата, о котором сладко врешь своим соученицам в средней школе.
Казни теперь за ложь и воровство, скупись на ласку, не корми с ладони. Супружество — некровное родство (и не родство, как сказано в законе ошибочно) — увядший институт… Но если зябко в комнате и зыбко в той местности, где манну раздают и Млечный Путь — как детская присыпка, как негатив, где капельки чернил по черному разбрызганы, что млеко, родной мой, вспоминай, как ты любил меня, тебе чужого человека.
Родительская суббота
Конец старого дома
Весенним солнечным днем, в поселке, шел я домой. От асфальта повернул влево, на свою улицу, и остановился, словно впервые увидев ее. Цвели абрикосовые деревья.
Наш поселок, наша улица всегда были в зелени: развесистые клены, высокие тополя, тутовник да вязы. А в последнее время их помаленьку заменяют абрикосами.
И вот теперь я остановился, гляжу: улица моя, словно сказка, в пенистом бело-розовом цвете. Все ушло: дома, сараи, заборы — все отступило. Осталась лишь белым цветом одетая улица, до самого края, где молочно-розовая дымка сомкнулась, отсвечивая мягким серебром. Там — мой старый, родной мой дом. А это моя улица.