Налицо — определенное постоянство смыслового и эмоционального фона много лет длившихся бесед. Оба собеседника повязаны собственным человеческим материалом и собственным же осуществлением. Что естественным образом создает для каждого из них зону пристрастий. К тому же они и смотрят с разных сторон. Если для Л. К. отношение к Солженицыну — вопрос веры, то для Д. С. — убеждений.
Характер Александра Исаевича вовсе не так однозначно чужд Л. К., как хотелось бы думать Д. С., сдвигая тем самым чашу весов в свою пользу. Героическая сторона натуры самой Л. К. помогает ей слышать сердцем те же самые начала в Солженицыне лучше и чище, чем кому-либо другому. Ей хочется сохранить для себя внутренне цельный образ отважного борца с режимом (она сама человек цельный), несмотря на попытки Д. С. расчленить этот образ на три ипостаси (подвиг, писательство, проповедь) и подвергнуть анализу.
Пародируя в поэме «Струфиан» солженицынское «Письмо вождям Советского Союза», Д. С. не ожидал от Л. К. аплодисментов, но на понимание рассчитывал: ведь Л. К. из редкой породы людей, кто способен откликаться и звону меча, и звуку лиры. Знала она и то, что, по слову Мандельштама, «в черном бархате советской ночи всё цветут бессмертные цветы», и эти цветы были ей не менее дороги, чем борьба против их удушения и затаптывания. И не считала, что всякая творческая личность должна стремиться «в стан погибающих» (ни одновременно со своим делом, ни вместо него). Когда Д. С. ей признался: «Вообще же нарастает желание уйти из литературы <…> Из этой литературы»13, Л. К. ответила так: «Не решайте ничего, ради Бога, живите снегами, детьми, рифмой, весной. А решение — если оно вообще нужно — придет само»14.
Во мнениях о Солженицыне они, как параллельные линии, никогда не сходятся. Но продолжают диалог.
Пока Д. С. реагирует как художник, он полностью смыкается с Блоком, с его характеристикой Катилины в одноименной статье, имеющей расширительное, а то и всеобщее значение: «Он имел несчастие и честь принадлежать к числу людей, которые „среди рабов чувствуют себя рабами”. Многие умеют говорить об этом красно, но почти никто не подозревает, какой простой и ужасный строй души и мысли порождает такое чувство <…> когда оно наполняет все существо человека; — едва начнут подозревать, как уже с отвращением и презрением отшатываются от таких людей»15.
Критический взгляд, однако, не исчерпывается констатацией чужеродности революционистского сознания и противопоказанности его хрупкой и тонкой поэтической скорлупе. Замыкание в ней не было Д. С. свойственно. Он пытливо и упорно размышлял об интересах общества и судьбе страны, в том числе и в связи с миссией Солженицына («который и по-человечески и по воззрению мне необычайно далек»16). И спорил с Л. К., которая «отдает ему монопольное право на русскую совесть»17:
«Можно ли накладывать табу на проблему столь жгучую, как проповедь А. И.? <…> Кто осмеливается судить о мыслях героя, тот мещанин, „комфортник”. <…>
Человек, однажды совершивший подвиг, приобретает не только права, но и обязанности. Жаль, если нам, сирым, приходится ему об этом напоминать» 18 .
На встрече Нового, 1975 года, вызвавшей бурную и гневную реакцию Л. К., спора как такового, в сущности, не было. Солировал в основном Д. С., повторяясь и распаляя себя до резких выражений, особенно неуместных в присутствии Л. К., зная ее повышенное, а то и восторженное отношение к Солженицыну.
Л. К. перестала встречать Новый год с 1938 года, с тех пор как арестовали, а затем убили ее мужа. И много раз настаивала, что так оно и будет до конца ее дней. А тут мы ее уговорили нарушить самозапрет и приехать к нам, и она не сразу, но согласилась.
Какая она была нарядная, оживленная, милая, ласковая, с какой изящной простотой держалась и принимала почтительное уважение окружающих. Праздничное очарование Л. К. и общая благорастворенная атмосфера дали первый толчок к тому, что произошло дальше. Д. С. тоже размягчился, но на свой лад, не отвлекаясь от себя: это с какой же стати хорошая, и очень хорошая, Л. К. дарит вниманием всех подряд, а не его одного, когда ему оно — нужнее. И перенаправил воздушные потоки «в сторону Дезика». «То, что тайно живет в подсознанье», непосредственность соединительного чувства вырвалась наружу, не успев облечься в подобающие одежды. Парадокс: столь заземленный уровень разговора меньше всего занимал его самого. Он предпочитал оперировать понятиями, а не фактами. Интонирование на разные лады мучительных для Л. К. слов (звучали горечь, сожаление, сарказм, тоска и Бог знает что еще) давало, однако, понять, что это лишь первый слой палимпсеста, опознавательный знак внутренней бури, обычно державшейся на замке.
При ледяной и леденящей отдельности Д. С. от всего, что не он, поведенческая его парадигма была структурирована довольно четко. Благодушная снисходительность к публике, чья главная задача — быть. Для друзей и приятелей разного сорта и толка — элегантный, прицельно отточенный самопоказ вкупе с летучей, ускользающей черствостью невникновения в другого. И — море пристрастья и гнева по отношению к тем немногим (пальцев одной руки хватит, чтобы перечесть за всю протяженность жизни), кто был допущен и стоял близко от вулканического эпицентра существования — поэзии. Тут кипела настоящая, вполне истребительная война со своими зеркалами. Не с собою же ему было сражаться, исповедуя ахматовскую формулу «поэт всегда прав» буквально, как символ веры. Один из военных эпизодов и пришелся на долю Л. К. Она, конечно, поняла, что в агрессивной форме содержится тревожное оповещение о трудностях собственного пути и нечто вроде мольбы о поддержке и что сигнал послан именно ей, через головы других людей. К другим была обращена театральная часть представления: выпил, растормозился и, как водится, резанул правду-матку, не без агитационного момента. Л. К. молчала. Можно только догадываться, чего это ей стоило. Но, выверив реакцию на сказанное (а невысказанное оставив таковым), она про публикуемое нынче письмо просила: «Но Вы, если случится, покажите его тем из Ваших друзей, которые слышали Ваш монолог. Я не вправе оставить Ваши слова безответными».
Д. С. отвечал: