ни за что независимый лирик
даже в железнодорожном купе
не возжаждет писать панегирик
или оду в угоду толпе
путешествуя разным дорогам
молча слушает шелест дождя
и один голосит перед богом
в потаенную бездну сходя
P.S. Из частного письма Б. Кенжеева1:
“…Ты пишешь: „Мне кажется, что сейчас слово нуждается в том, чтобы его глубина была открыта не путем выявления стихии помутившегося смысла, а путем возведения к первоисточнику слова — то есть к Логосу”. Трудно с этим не согласиться, хотя слово „сегодня” относится ко всем временам. Но вот в чем закавыка: абсолютен ли Логос? Точнее, можно ли рассматривать его как некую неведомую нам бесконечную доброту?
Теоретически — разумеется. Практически — если ты не буддийский или православный монах — поверить в это не то чтобы трудно, а практически и невозможно.
Доброта Логоса, его недоступный нам высший смысл лежит в ином измерении и, смею надеяться, откроется нам после смерти.
А может быть, и не откроется.
Мне кажется, смысл поэзии не столько в утверждении Логоса — на это есть церковь, — сколько в выявлении трагической пропасти между Логосом и нами, даже самыми лучшими из нас. Иногда на этом пути — ненароком, никогда прямой речью — происходит нечто неожиданное. Поэт собирается проклясть Бога, а у него получается гимн той самой непонятной красоте мира („Ангел мой, ты видишь ли меня...”). В любом случае — и тут ты права — в истинной поэзии Логос всегда присутствует, всегда светится на заднем плане. <…> Так вот, одна из граней жизни — это ее абсурдность. Это крик маленького идиота „и-и-и- и!” в электричке из Москвы в Петушки; это Тынянов, умирающий от рассеянного склероза, и безногий Нарбут, которого взрывают на барже с другими инвалидами, и Блок, умирающий от добровольного голодания, лицом к стене; это шесть миллионов погибших евреев и два миллиона украинских крестьян; это феномен советской власти, иранской власти, туркменской власти; это весь мир наших недобрых сновидений; это, наконец, та самая депрессия, которая сваливается ниоткуда и заставляет терять интерес к жизни.
Чаще всего из Введенского цитируют „Элегию”, наименее абсурдное и наиболее прозрачное из всех его стихотворений. Но даже Заболоцкий упрекал его (за основной массив текстов) в недостатке организации и чрезмерной бессмыслице.
Трагические стихи — способ преодоления, заклинания горя. Душа певца, согласно излитая, разрешена от всех своих скорбей, и чистоту поэзия святая и мир отдаст причастнице своей. А как бороться с абсурдом бытия?
Два способа — писать смешные стихи, как Олейников, или абсурдные, как Хармс и Введенский. Таким образом — как и в случае стихов трагических — происходит некое заклинание абсурда, он, как это ни парадоксально, осваивается и из факта мирового хаоса становится фактом искусства.
При этом писать абсурдные стихи так, чтобы они были не выпендрежем, а чем-то серьезным и — не побоюсь этого слова — трагическим, — далеко не так легко, как кажется на первый взгляд. Недаром эта линия почти не получила развития в поэзии российской, если не считать раннего Лимонова (которого я обожал, а Сопровский терпеть не мог).
Я не защищаю мальчика Теодора, это было бы глупо. Но задача стояла: скрестить Анненского и Введенского. Многим понравилось, но большинство читателей впало в недоумение, что меня, конечно, огорчило…”
1 Публикуется с разрешения автора письма и адресата.