Когда я переехал к Магде, мы стали видеться чаще, в гостях друг у друга, на парти и при совместном посещении кинотеатров. Бетти занималась латиноамериканской кинематографией, а ее муж Пит, беглый венгерский еврей, кино снимал. Рано сделав академическую карьеру, он был уже “полным” профессором киноведения в Стэнфорде, но потом бросил университет, чтобы посвятить себя съемкам, тем более что Бетти была богата и денег хватало. Пит был маленький, носатый, слегка гнусавый, с плохим запахом изо рта, очень энергичный и тоже понятный. Непонятнее всех была Магда, устраивавшая мне сцены по поводу неурочной отмены похода в кино — “Ты просто не понимаешь, как это неудобно”, — хотя простоты не хватало именно ей.
Простота состояла, в частности, в том, что у Пита все время были какие-то дамочки на съемках и что мы с ним это хорошо понимали; что Бетти одновременно ревновала и не любила его, особенно за то, что он живет за ее счет, хотя стыдливо скрывала это; что мы с Бетти элементарно нравились друг другу и тоже оба это понимали, с той разницей, что я прямо говорил ей об этом, обнимая, целуя и подробно ощупывая ее при каждом возможном случае, а она, почти не сопротивляясь, констатировала, что да, налицо взаимное влечение, но главное — это что мы оба любим Магду.
Несколько раз дело, казалось, шло к роковой развязке, но в последнюю минуту Бетти останавливали моральные колебания. Оргазм откладывался.
К сексуальным переговорам наше общение не сводилось. Пит и Бетти купили новый дом в дорогом районе, интересной модернистской архитектуры, с эффектной древесной обшивкой. На новоселье я познакомился с ее родителями, приехавшими из Нью-Йорка. Особенно мне понравилась мама, в свое время явно красотка. Ее звали Мими, у нее были накладные черные волосы, держалась она кокетливо и вспоминала, как юной медсестрой женила на себе своего босса-дантиста, будущего отца Бетти. Бетти немного стеснялась ее самоуверенной вульгарности, помалкивавший отец, видимо, тоже.
Не ограничиваясь феминизмом, Бетти исповедовала весь спектр либеральных взглядов. Она могла осудить фильм за то, что в нем отсутствовали third world values — идеология третьего мира. Она восхищалась сандинистами, горячо отвергая мои возражения.
— Что вы можете знать о сандинистах? Вы же не были в Никарагуа и даже не знаете испанского!
— Бетти, — говорил я. — Мне очень нравится ваш дом, и я хочу, чтобы в нем жили вы, а не сандинисты, которые, придя к власти, обязательно его отберут. Если же вы считаете, что сандинисты хороши только для никарагуанцев, то это вообще аморально, гораздо аморальнее, чем отдаться мне при живой Магде.
Потом у нее обнаружили рак. Она интенсивно лечилась, одну грудь пришлось отрезать, зато дело вроде пошло на поправку, и она держалась бодро. Как-то мы танцевали, я погладил ее грудь и спросил, которая настоящая.
— Настоящая — правая, а это такой лифчик.
В состоянии ремиссии она поехала на год в Испанию, заниматься испанским кино, — это был давно вынашивавшийся проект. Однако там ей стало хуже, и она не сразу, но вернулась.
Сначала она была как будто ничего, ходила, отвозила дочку в школу, сама ездила на химиотерапию. Но ощущение безнадежности сгущалось. И на очередное предложение секса она согласилась без разговоров. Она пришла, деловито разделась. Тело у нее было еще вполне женственное, небольшая правая грудь от поцелуев ожила, расправилась, все шло хорошо, но в воздухе витал дух обреченной решимости. Одеваясь, она так и сказала:
— Я решила, что мне это полагается и откладывать больше нельзя.
Вскоре ей стало хуже, а потом совсем плохо, и следующие несколько месяцев она провела уже в больнице. Магда ездила к ней и сказала, что хорошо бы поехать и мне. Я поехал.
Свет в палате был притушен. Бетти полусидела-полулежала в какой-то сложной машине, к ней были проведены капельницы и другие трубки. В уборную она еще вставала, но, по сути дела, уже жила в этом устройстве.
Ясно было, что мы видимся в последний раз. Обо всем и всех она говорила спокойно, кроме Пита.
— Я его ненавижу.
— За что?
— За то, что ему все достанется.
Когда она умерла, ей не было сорока.
1984