Между тем само происхождение термина осталось не вполне ясным. В печати сочетание “консервативная революция” употребил — по-видимому, первым — прославленный немецкий почвенник4 Томас Манн. Сделал он это в 1921 году, в статье “Русская антология”5 (так — случайным, быть может, стечением обстоятельств — оказались с первого момента связанными “консервативная революция” и “Россия”). Шесть лет спустя термин вводит в широкий оборот в зажигательной речи “Литература как духовное пространство нации” австрийский поэт и драматург Хуго фон Гофмансталь: “Процесс, о котором я веду речь, есть не что иное, как консервативная революция, имеющая размах, невиданный до сих пор в европейской истории...” Невиданный процесс историей будет расплющен и распылен пятью годами позже. А пока — слово прозвучало, клич подхвачен, среди подхвативших его — один из активнейших младоконсерваторов Эдгар Юлиус Юнг. Консервативно-революционное движение встало наконец в полный рост.
Что означает выразительный, емкий термин? “Это понятие, — пишет в своей книге А. Молер, — обозначает объемлющий всю Европу процесс <…> начало которого, скорее всего, совпадает с Французской революцией. Ибо любая революция рождает из самой себя ответную силу, противоборствующую ей. Вместе с Французской революцией побеждает тот мир, в котором „консервативная революция” видит своего врага и который предварительно можно описать как мир, движимый верой в постепенный прогресс, считающий все вещи, отношения и события доступными рассудочному пониманию и стремящийся изолировать и постичь любой предмет в его отдельности от других”. Как всегда, немецкое мышление стремилось к предельному синтезу, консервативная революция охватывала в нем “имеющие общий фундамент изменения во всех областях жизни, уже происшедшие или только начинающиеся, — изменения в теологии и в физике, в музыке и в градоустройстве...” Нас, однако, в связи с чисто политическим образом консервативной революции, явленным публицистикой сегодняшней России, особо интересует именно политический ее аспект. В негативистской своей части он достаточно очевиден.
Здесь наше изложение вынуждено запнуться: возвращение — к чему? Кажется, ответ опять очевиден: к цельности не только сознания, но и всего национального бытия. Но это все-таки слишком общие слова: под пером консервативных революционеров что только не появлялось на свет в качестве символа, кристаллического ядра этой цельности! Им становилась давно утерянная “культура замков” (Эрнст Юнгер); сословно-земельная аристократия, единственный создатель подлинно высокой культуры (Освальд Шпенглер). Или — истинный прусский социализм, воплощающий высшие чаяния “носителя новой религиозности”, немецкого народа. В коем, в противовес бездушному англо-американскому индивидуализму, “не каждый за себя, а все за всех” (это все тот же Шпенглер). Не обошлось и без универсальной отнюдь не только для православного Востока идеи
По эту сторону христианства
К началу прошлого века потенциал дехристианизации уже достиг в Европе критической массы. Речь шла не столько о борьбе с религией, в большинстве стран уже не актуальной, сколько о порыве окончательно освободиться от сформированных христианством ценностей, прежде всего — от выношенного классическим Средневековьем понятия о человеке. Задача оказалась непростой. Провозгласив смерть Бога, базельский отшельник заглянул в бездну; но и она в ответ глянула ему прямо в глаза — и Ницше не вынес этого взгляда. “Где Бог? Мы
“Сейсмограф европейского духа” преподал хороший урок: бороться с Богом бессмысленно. В вопросе о выходе из
В начале XX века по Европе распространились странные игры. Игры в таинственные, недоступные