И был бы тайным знанием богат,
Как будто шулер — знанием колоды.
Я знал бы меру поступи времен,
Любви, и смерти, и дурному глазу.
Я рассказал бы все... Но это сон,
А сон не поддается пересказу.
А сон — лишь образ, и значенье сна —
Всего только прикосновенье к тайне,
Чтоб жизнь осталась незамутнена,
Как с осенью последнее свиданье.
По правде сказать (я о себе, конечно), все это было еще и отчего-то очень больно. Такое вот московское время.
Алина Чадаева. Сошествие во ад. Преступление и наказание — по Чехову. (Рассказы: “Воры”, “Бабы”, книга “Остров Сахалин”, рассказ “Убийство”). — “Дальний Восток”, 2006, № 6 (ноябрь — декабрь).
Еще одна довольно-таки отважная попытка разгадывания истинных причин, побудивших Чехова к его сахалинской поездке.
“Перевернутый мир абсурда. Вместо людей — человекообразные с выпотрошенной грехом душой. Уезжая с острова, Чехов скажет: „Остались лишь потемки да жуткое чувство, точно после дурного, зловещего сна”. Зачем-то ему надо было допить чашу до дна. Увидеть нелюдь. Писатель вглядывается в лица, особенно в глаза…”
“Язык наш свободен”. Максим Амелин, Борис Екимов, Олег Ермаков, Виталий Кальпиди, Светлана Кекова, Игорь Клех, Владислав Отрошенко, Олег Павлов, Алексей Цветков. (Рубрика номера: “Родная речь”). — “Знамя”, 2006, № 12.
Поэты и прозаики отвечают на вопросы о языке.
“Возможно, необходим такой институт русского языка, где работали бы не только сухие лингвисты, занимающиеся прошлым языка, дотошно фиксируя лишь устоявшиеся формы и значения слов и особенности их употребления, но и писатели, которые занимались бы его настоящим и даже будущим. Но такого, по многим причинам, не будет, и поэтому уже существующему Институту надо всерьез заняться хотя бы довыпуском начатых словарей, а современный русский язык предоставить самому себе, благо что охранительный инстинкт в нем достаточно силен. Язык сам разберется, сам отделит зерна от плевел — лингвистам останется только со временем зафиксировать то, что возникло и прижилось. А заимствованных слов бояться не стоит, поскольку заимствованными в разное время являются и такие, как
“Русский язык не только живет, но животворит. И, понимая душевную тревогу людей, радеющих за его судьбу, хочу заметить, что чтение газетных, журнальных да интернетных страниц в нашей почти стопятидесятимиллионной стране — удел очень и очень немногих. Тираж мною уважаемого журнала „Знамя” — пять тысяч экземпляров. И его „non fiction”, „nomenclatura”, „Beaujlais Nouvea” вряд ли нанесет серьезный урон русскому языку. Балуйтесь, милые… И у „Нового мира” тираж немногим более. А потому тирада о том, что у некоей увенчанной журнальным лауреатством поэтессы „лирическая язвительность… приобретает характер экзистенциальной программы, построенной на парадоксальном, казалось бы, невозможном сочетании бихевиоризма, этологии — с метафизикой…”, — кого заденет?
Балуйтесь, милые… На радость себе и ближним” (Борис Екимов).
“То, что мы называем „порчей языка”, или оскудением его словаря, или деградацией речи, имеет прежде всего причины духовные. <…> Все, что мы говорим, не исчезает бесследно, не растворяется в воздухе, оно остается в некоем метафизическом пространстве языка. Человек умирает, а все, что он за свою жизнь сказал, таинственно пребывает в этом пространстве. Существование „языковой личности” — одна из граней бессмертия. И еще мне кажется, что есть рай языка и ад языка. Рай языка — это его соединение с логосом. Человек призван к преображению, и слово, которое влечет и направляет его к этому своей светлой энергией, — поистине слово райское. К сожалению, мы все сейчас погружены в ад языка (достаточно вслушаться в повседневный язык улицы: сквернословие, например, сейчас стало нормой отнюдь не для низов социальной лестницы). Задача любого нормального человека, а тем более человека, работающего со словом, — противостоять этому аду, не впускать его в свою речь” (Светлана Кекова).