глазами проститутки, весьма реалистичны и вполне проницательны, в них нет дешевки, а только есть упор на общепринятые понятия моральной чистоты и любви, и вот при помощи этого упора,
3. Ницше в конце своей сознательной жизни узнал (от Брандеса) о Кьеркегоре, Достоевский же понятия не имел ни об одном, ни о другом. Но его гений подсказал ему написать в “Подполье” заведомую пародию на человека, именуемого Кьеркегор/Ницше, на экзистенциального философа в самой что ни на есть актуальности его экзистенции (той самой актуальности, которую сам экзистенциальный философ не способен до конца не столько осознать, сколько подчинить себе, несмотря на всю остроту своей мысли). И Кьеркегор и Ницше издевались над философами объективной мысли, ощущая их комическими фигурами (например, Кьеркегор писал, что Гегель действительно мог бы назвать себя величайшим философом, если бы признал, что его система — это всего только гипотеза, но так как Гегель принимал себя абсолютно всерьез, то он выходит фигурой комической), но ощущали ли они сами себя комическими фигурами? И тот и другой полагали художественность своего языка достоинством на пути к сообщению своих мыслей миру — они не видели внутреннего противоречия в том, что эстетика в их писаниях сосуществует с мыслью, что мысль выражается художественно, — напротив, видели в этом только достоинство. Между тем “Записки из подполья” указывают на нечто другое. Оригинальность первой части “Записок” — “Подполья” — состоит не только в проницательности мыслей его героя, высказанных, так сказать, буквально и напрямую (объективно), но еще в показе,
Пародия всегда ниже того, что пародируется. Высшее проявление воли к власти, согласно Ницше, — это вовсе не разрушительная тенденция разбить “хрустальный дворец”, а дисциплина и созидательное равно-душие Стоящего Выше. И такого рода христианство, которое развивает в своих книгах Кьеркегор (он сам пишет с иронией в конце “Ненаучного постскриптума к философским фрагментам”, что, если следовать его выводам, мало остается на земле христиан), — это не христианство, которое “необходимо”, по Достоевскому. То, что у Достоевского пародируется, — это все надзвездные мечты глупых романтиков... а только: так ли уж надзвездны надзвездные романтики? Так ли они надзвездны по сравнению с “объективными” философами типа Гегеля, которые пишут свои системы без саморефлексии, исключая из своей мысли свое “я”? Вот в этом и состоит момент, указывающий, что “Записки из подполья” — это, может быть, нечто большее, чем пародия на некоего реального человека, живущего, скажем, в это время в Дании и неизвестного Достоевскому. Достоевский писал “Записки...” как почти памфлет, как полемическую статью, направленную против “объективных” мыслителей, против Чернышевского и иже с ним. Но и все творчество Кьеркегора — это полемика (против Гегеля, против Лессинга, против Мартенсена и т. д., и т. д.). Все писания Кьеркегора —
И наконец, последнее. Особенность Кьеркегора и Ницше по сравнению с “объективными” философами состоит не только в художественности их стиля, но и в том, каким образом присутствует в их творчестве время. В том, насколько небезразлично они жили по отношению к своему времени, насколько
Весьма сходным образом время присутствует в “Записках из подполья”. Соотношение прошлого и настоящего в жизни героя — это соотношение первой части, “Подполья”, с частью второй, “По поводу мокрого снега”. Описывая в последней свои фантазии, герой говорит: “Но сколько любви, Господи, сколько любви переживал я, бывало, в этих мечтах моих, в этих „спасениях во все прекрасное и высокое””. Тут, хотя он и берет прекрасное и высокое в кавычки, они прямо относятся к его настоящему времени. Но в “Подполье” уже иначе: “...в те же самые минуты, в которые я наиболее способен был сознавать все тонкости „всего прекрасного и высокого”, как говорили у нас когда-то...” Это “как говорили у нас когда-то” сразу переносит “прекрасное и высокое” в прошлое время, что психологически подтверждает фраза, которая идет несколько позже: “Это „прекрасное и высокое” сильно-таки надавило мне затылок в мои сорок лет...” Все это чрезвычайно любопытно. Действительно, “высокое и прекрасное” зачастую принято относить к прошлому времени, потому что в настоящем времени всегда все совершается жестче и реалистичней, чем в прекраснодушном прошлом, которое всегда кажется идеальней и в котором конкретное и индивидуальное не так дают себя знать, — и здесь именно такой тон. Фантазии молодого героя и вся риторика, при помощи которой он побеждает проститутку, основаны на “прекрасном и высоком”, которых больше нет в “Подполье”. Но подумаем вот о чем: неужели в шестидесятые годы девятнадцатого века, раскрыв какой-нибудь журнал на каком-нибудь эссе, читатель сплошь да рядом не натыкался на слова “высокое и прекрасное”, произнесенные на полном серьезе и вовсе без кавычек? И не употреблял ли их совершенно так же напрямую (и постоянно, и чем дальше, тем чаще) сам Достоевский,