Архангельского подворья, просеивать противопожарный песок, которым были завалены перекрытия, вылавливать из сита мятые гильзы, довоенные монеты, серьгу — серебряную дужку с оправленною капелькой граната, — все, что ссыпалось из карманов постиранных блузок, рубашек, брюк, гимнастерок, вывешенных на просушку, снятых с тел, уже истлевших; не то — рвануть на Поклонку, в Матвеевский лес, пробраться по пояс в снегу лесистым оврагом к первому пятиметровому забору сталинской дачи, барахтаясь, откопать низенькую собачью калитку, скинуть обломком ножовки крючок, порвать джинсы о гвоздь, взойти в зону отчуждения, прилегавшую к цековской больнице, оглядеться поверх расчищенных ни для кого дорожек, поверх еще одного забора, набегающего вдали под вилообразными и корабельными пагодами сосен, войти в параллелепипед оранжереи, в жаркий оранжерейный город, полный стекла, света, пахучих дебрей, плетей с колючими мохнатыми огурцами, свежевыкрашенных отопительных змеевиков, увенчанных белыми солнцами манометров, и мшистых вазонов, хранящих корневища мандаринов, лимонов, лаймов, луковицы мохнатых георгинов, сильных гладиолусов, лилий, путаницу корявых обрезков виноградных лоз, из мускулистых расселин которых взлетала, ветвилась разносортица крапчатых дурманных орхидей; погулять среди вспышки лета, разглядеть бабочку, проснувшуюся в оттепельный зной и теперь гипнотически раскрывающую и смыкающую крылышки, посидеть в горячем от стеклянного солнца седле культиватора, упасть на колени, когда сторож появится в проеме, ползком обойти его к выходу — и пулей прошить сугробы, калитку, овраг.

Королев упивался привольем. Освобожденный от бессмыслицы труда, первый месяц он и не вспоминал о Гиттисе и брошенной квартире. Только однажды мелькнула мысль, что неплохо бы продать машину, пополнить наличность. Москва скоро выстроилась в его представлении ячеистым осиным лабиринтом — раскольцованным, кое-где перенаселенным, кое-где вымершим, благоухающим душком запустения, тления, исходящего от шуршащих мертвых, необычайно легких ос, — но непременно полным лакун, нор, ходов, ведущих в потусторонние места, над которыми нет никакой власти ни у государства, ни у человека, где царит городской деспот-миф, где морок обыденности ретируется перед дерзостью любопытства. Москва — купеческая алчная клоака — вся нашпигована такими ходами, норами в неизвестное, которыми пользовались особенные твари, разоблачая коих продувной смелостью можно было внезапно проникнуть в такую чертовщину или драму — хуже, если в драму.

Шедевры Необычайного проплывали в повседневности незамеченными, он бережно хранил сокровища столицы, относя к ним многое. Циклопические шлюзы канала Москва — Волга открывали гигантские, размером с дом, свои ворота в вену заполярных просторов — бледного неба Печоры, Соловков, беломорской каторги, замусоренных штормами валунных берегов Колгуева, ледовитого пути и слепящей лилово-белой пустоши; все эти сторожевые будочки-маячки, с выбитыми стеклами, увенчанные гипсовыми нимфами тридцатых годов, вызывали желание в них пожить, и он ночевал там несколько раз, прежде очистив квадрат куском шифера от битого стекла и заледенелых кучек. Дощатый ангар полярной авиации, сохранившийся среди высоток в Тушине: обнесенный непроходимой самопальной оградой из кроватных сеток, спинок, вынесенных дверей, клубков колючей проволоки (постарались неведомые хранители), в ангаре этом сидела в засаде стая косматых бездомных псов, он был заколочен со всех сторон, но пронизан вверху прорехами, пропускавшими лезвийные крылья морозного света, и, по слухам, хранил в целости легендарный “Ант-25РД” — раскрытый в сорокаметровом размахе, на спущенных покрышках шасси, с задранным кокпитом и лопастной четверной каруселью движка. Или простая автомобильная мойка на окраине Белорусского вокзала оборачивалась входом в спутанный до бесконечности вагонный город — в путевую проекцию всей страны, заполнившую запасные пути.

Шатаясь по Воробьевым горам, он пробирался задами на территорию “Мосфильма”, где отыскивал заброшенный павильон, полный сказочных декораций его детства, — в нем стояла завалившаяся избушка на мохнатых птичьих ножках, картонные дебри Муромских лесов, остатки дворца чудища из “Аленького цветочка” и высилась, наподобие часовенки, гулкая башка богатыря — брата злобного карлы Черномора. Башка была размером с деревенский дом, в ней уютно было ночевать. Однажды он запел в ней — и самому стало жутко от этого глухого, не его родного, а будто отнятого баса.

На островке между Сетунью и Потылихой он прокрадывался на полигон киношных каскадеров, где среди трамплинов, самолетов, сожженных автомобилей стояла обрушенная космическая станция, некогда размещавшаяся на Солярисе. Ночевать в этом самодельном космосе было невозможно, так как станцию охраняла бешеная такса, окровившая ему лодыжку. От таксы Королеву пришлось отпираться лыжной палкой. Ее он подобрал на помойке и использовал как клюку, воображая себя на горном маршруте, будто идет траверсом на перевал, зондируя альпенштоком наличие трещин.

В Гранатном переулке рядом с Домом архитектора наткнулся на скульпторскую мастерскую, предназначенную к сносу. Подвал ее был забит эскизами монументальных памятников: бюстами военачальников, гражданских лиц, почему-то лысых и в пенсне. Многие из фигур повторялись, образуя карусель двойников, которых он, ежась, обливал холодным светом светодиодного фонарика. Попав в ловушку пытливости, он полз в этом завале пространства, покоренного буйным потоком человеческой плоти. Здесь плашмя лежали люди в шинелях и буденовках, с протянутыми по сторонам руками; напряженно и беспорядочно, как на сбившемся с поступи балу, прогибались в стойках мускулистые гимнастки… Замерев при виде свалки гипсовых голых тел, он что-то вспомнил, провел рукой по ледяной ноге… и кинулся прочь, но запутался в проходах, забитых каменным столпотворением, ударился о чью-то длань скулой, загнулся от боли. Взяв себя в руки, он долго еще бродил там, содрогаясь от скульптурных напряжений, от вздыбленно-волнистого ландшафта торсов, складок шинелей, знамен, девичьих грудей, лодыжек или слабых животов старух, склонившихся над шайкой, от вдруг выплывшего навстречу просящего лица девочки, с косицами торчком, вытянувшейся, вслед за острым носиком, бровками, — и вдруг показалось ему, что есть одна такая ночь, когда все эти скульптуры оживают и выходят на улицу, бродят по Москве, идут на бульвары, устраивают что-то вроде сходки, толпятся, поводя голыми глазами; жгут костры, погружая в пламя каменные руки. Подвал этот все-таки вывел его в высоченную залу мастерской, крытую пыльными, залитыми льдом квадратами стекол, где он не стерпел и включил свет — и тогда сверху обрушились козлоногие маршалы, композиторы на летающих нотных скамейках, богиня правосудия, похожая на прачку, пегасы и множество мелких бюстов, моделей, эскизов, разновеликими бесами спрыгнувших с табуреток, этажерок. Все это было озарено воплями хозяев мастерской, ночевавших на антресолях, с которыми он тогда и подружился в том смысле, что милицию они вызывать не стали. Это оказались мать и сын, растерянные хранители монументального наследия их отца и мужа. (Его смущенное лицо в тонких очках, обвешанных паутиной, подействовало доверительно.) Он всегда помнил об этом ожившем подвале — и тогда, когда наткнулся за Амстердамской улицей на тимирязевскую дачу Вучетича, где стояли гигантские, будто задохнувшиеся от апоплексического удара головы полководцев, где Родина- мать, откинув за спину меч, казалось, плакала от бессильного гнева…

 

Глава четырнадцатая

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату