Улицкая в эмоциональном письме к подруге идет еще дальше: “Все старые открытия, которыми так дорожила, вдруг показались засаленным старьем, скучной ветошью. Такая духота, такая тошнота в христианстве”. Сильно сказано! Уж с этим ее герой определенно не согласился бы. Ну так Улицкая много радикальнее своего героя. Правда, она говорит, что так думала и чувствовала в те годы, когда складывался замысел ее книги, однако не оговаривается, что ныне смотрит на христианство иначе. Конечно, Даниэль и некоторые достойные люди, которых она вспоминает, примиряют ее с Церковью (для Улицкой — неразделенной), но с другой стороны, достойные люди прекрасно существуют и вне христианства — и в жизни, и в романе. “Совершенно не важно, во что ты веруешь, а значение имеет только твое личное поведение. Тоже мне великая мудрость. Но Даниэль положил мне это прямо в сердце”. Конечно, Даниэль мог бы сказать это по случаю, однако для него его вера была важна. Улицкая возводит эти слова в принцип — я же говорю: она куда радикальнее своего героя.
Улицкая говорит “нет” ортодоксии и “да” ортопраксии, будто они могут существовать раздельно. Она противопоставляет христианство Даниэля: “малое христианство”, личное христианство, “религию милосердия и любви к Богу и ближним” — “религии догматов и власти, могущества и тоталитаризма”. “Духота и тошнота” — это о ней. Догматы и догматическое богословие оказываются для Улицкой неразрывно связанными с тоталитаризмом.
Отказ от символа веры в литургии, составленной героем романа, знаменует принципиальный отказ от богословских схем, даже и в минималистской их редакции. Текст литургии дает возможность различных интерпретаций в точках, имеющих самое чувствительное значение для нормативного церковного сознания, требующих для него определенности, по существу определяющих нахождение по ту или эту сторону церковной ограды. Улицкая ее демонтирует: для Улицкой смысл этой ограды давно утрачен, как утрачен смысл каких бы то ни было богословских рамок.
Улицкая начала свою ревизию в “Людях нашего царя”, но там она была только (хотя и остро) заявлена — в “Даниэле Штайне” она звучит в полный голос. Положим, ревизия началась много раньше, но в “Людях нашего царя” Улицкая впервые, по-видимому, об этом написала. Причем потребность высказать — не раскидать по персонажам, а высказать — от первого лица то важное, что она пережила и продумала, была столь велика, что она поставила свои размышления в книгу, не слишком для этого подходящую: механическое, вызывающее недоумение добавление к основному корпусу. Не могла ждать, сердце горело. В “Даниэле Штайне” все органично, все на месте.
Обложка книги представляет собой рамку, в которую название не умещается: слово “переводчик” выходит за рамку — внятная визуальная метафора происходящего в романе.
Смерть Даниэля — горящая машина на Кармеле — прямо апеллирует к огненной колеснице, унесшей на небеса пророка Илию. Улицкая обрекает огню леса Кармеля, принося их в жертву метафоре. Ее герой с такой жертвой ни за что не согласился бы, но кто его спрашивал?! В отличие от библейского рассказа, в романе не нашлось Елисея, которому этот новый Илия оставил бы свой плащ как материализацию благословения и символ преемственности. Ничего подобного: церковь, созданная трудами Даниэля, разгромлена и закрыта, община распалась. Камень-штайн оказался строителями определенно отвергнут.
Улицкая, глядя вослед огненному шлейфу, остается у разоренной и разрушенной церкви в неструктурированном пространстве свободы с “призывом к личной ответственности в делах жизни и веры”, которым завершается книга. “Я надеюсь, что моя работа не послужит никому соблазном, но лишь призывом <...>” — вполне в духе русской литературы былых времен. Что касается надежды, что “не послужит никому соблазном”, то она заведомо тщетна, и сдается мне, Улицкая об этом прекрасно знает.
Сразу после этого призыва — последняя фраза книги: “Оправдание мое в искреннем желании высказать правду, как я ее понимаю, и в безумии этого намерения”. И тут есть одна вещь не менее интересная, нежели потребность в оправдании, вещь вовсе не предумышленная, но от этого только прибавляющая в остроте: близкое соседство “соблазна” и “безумия”. В двадцать пятом кадре является вдруг апостол Павел1. И занавес падает.
1 “А мы проповедуем Христа распятого, для Иудеев соблазн, а для Еллинов безумие” (1 Кор. 1: 23). (Примеч. ред.)
Роман Улицкой как зеркало русской интеллигенции
Любительский опыт апологетики Церкви “от противного”
Малецкий Юрий Иосифович — прозаик. Родился в 1952 году в Куйбышеве (Самаре). Окончил филологический факультет Куйбышевского университета. С 1996 года живет в Германии; работает экскурсоводом по культурно-историческим маршрутам Европы. Автор романов “Убежище”, “Любью”, “Проза поэта”, “Физиология духа”, “Конец иглы”, повестей “Ониксовая чаша”, “Копченое пиво” и др. Ю. Малецкий в ответ на просьбу редакции “Нового мира” стать третьим участником обсуждения романа Л. Улицкой “Даниэль Штайн, переводчик”, придавая особое значение этому литературному событию и не удержавшись в границах предполагаемого лаконичного отзыва, прислал текст объемом в несколько авторских листов. При этом заметив: “Я давно взял за правило не высказываться о своих собратьях по перу, памятуя пушкинское „людей, о коих не сужу затем, что к ним принадлежу”. Если я впервые решился по такому поводу разинуть рот публично, то это только потому, что на сей раз просто не могу молчать”.