да выберусь я из этих скользких и липких объятий не мне принадлежащих чувств! (Вспомнил: “Aаs” — это по-нашему падаль.)
Все кончилось в субботу. Кардиограф на первом этаже отремонтировался, ее, мою любимую, мою невесту, перевели туда, в приемное отделение, кого-то из поступавших больных приводили или ввозили к ней, их в этот день было немало, и я сидел и сидел у двери кабинета: ни терпения во мне, ни нетерпения, я был весь в тупом безразличии, я вздрагивал при каждом открывании двери, надеясь увидеть свое божество.
Оно появилось наконец — для того, чтоб раздавить меня, сморчка, высоким каблуком модной туфли. Какой-то сигнал извне достиг ее чуткой и подлой душонки, она в некотором смятении вышла из кабинета, недоуменно и осторожно поглядывая направо и налево. И увидела того, кого искала — всю свою коротенькую двадцатичетырехлетнюю жизнь искала и нашла наконец!
Метрах в пятнадцати от меня стоял в невеселых, очень невеселых раздумьях мужчина в дубленке, держа в руках шапку. Было ему не больше тридцати, и в ожидании того, что какая-то мысль придет ему на ум и разрешит все сомнения, он неотрывно смотрел на стену невидящими глазами. Все разговоры в приемном отделении воспринимались мною шумовым фоном, плотным и слитным, в осадок выпадая и хранясь там до поры до времени. Осевшее встряхнулось, и я восстановил в памяти все происшедшее с этим мужчиной десять минут назад.
Он привез мать; какое-то желудочное заболевание, но не настолько серьезное, чтоб снимать с больной кардиограмму; весь пакет сопроводительных документов и бумаг был предъявлен, женщина переодета, ее верхняя одежда уже внизу, в подвале, где склад; я услышал о 3-м терапевтическом отделении, куда уже лифтом подняли мать оцепеневшего мужчины, который, судя по одежде, обуви и некоторым другим признакам, — из производственников среднего звена, то есть начальник отдела или цеха, причем продукция — не кастрюли и не пылесосы, нечто более высокого порядка. Холост и бездетен, мать привез на своей машине. Мужчина с перспективой, мужик на выданье, снисходивший до легкого флирта с сотрудницами, но решительно отметавший все наскоки мелких хищниц.
Моя единственная и последняя любовь стояла в полуметре от меня, неотрывно глядя на мужчину. Она была как ракета на старте, она даже дымила, как при заправке жидким топливом. Она уже источала все летучие секреции женщины, устремленной в нацеленный полет, и головка самонаведения давно уже взвелась в боевое положение, я даже услышал щелканье реле. Она издала короткий возглас, обращая на себя глаза мужчины, и прошла мимо его походкой полутрезвой девки с улицы Горького. “От бедра” — так именовалась эта поступь женщины, и мужчины обязаны были семенить за нею короткими кривыми ножками. Дойдя до середины коридора, дав мужчине возможность оценить себя, она резко повернулась и пошла к нему, меняя вульгарную походку (сообразила же!) на деловой шаг; она приблизилась вплотную, голос ее замодулировал на волнующих частотах, жест говорил: да, да, как же это я забыла!.. Она сказала, что сейчас же поднимется в терапию, узнает, как там идут дела, и подождите, я скоро вернусь!
И она, безграмотная сучка, умеющая только прилаживать присоски кардиографа, легонечко эдак коснулась плеча избранника, вмиг вышедшего из тяжких дум, и, даже не глянув на меня, сунулась в лифт. Она оказалась в нужном месте в нужный час, мужчина узнает от нее номер палаты, приемные дни и часы, мужчина уже связывает мать, которую присосочница эта сведет в могилу при первой возможности, с сострадательной невинной девушкой.
А я поплелся в свою палату.
С этого дня у меня стала толчками подниматься температура, повышаться давление, начались перебои сердечного ритма, пропал аппетит; мне дышалось с трудом, ноги еле таскали меня, обычный дневной свет резал глаза, и палатная врачиха все чаще присаживалась на мою кровать, накладывала пальчик на мою кисть и осуждающе качала головой.
Но я не умирал, потому что тому же занятию посвящал остаток своей жизни сосед справа, старик, привезенный на “скорой” три дня назад. Был он в возрасте, когда за человеком нужен домашний уход, таких одиноких, шамкающих и под себя писающих отправляют в дома престарелых или в вонючие стационары психоневрологических больниц. Громко испускал, тужась, воздух из кишечника, проливал на себя суп, но не матерился и санитаркам обещал вознаграждение за их труды. Палата роптала, требовала отселения старика, трубный кишечник его раздражал чистоплюев. Но не меня, мне было на все уже наплевать, я уже был за порогом.
Вдруг к старику прикатила вся родня, дети и внуки, все уже в годах, самому младшему правнуку лет эдак семь-восемь. Мне показалось, что многочисленная родня напрасно устроила эти смотрины умирающего, ибо старик так и понял: прощаться прибыли. И совсем стал плохим. Снохи и внучки обмывали его, натягивали памперсы, кормили с ложки, а он — угасал. Этот процесс ухода “туда” занимал когда-то многие умы, и мне тоже было интересно, я был рядом, шарящие руки почти столетнего старца дотягивались до моего одеяла, сдергивали его; таблетки, выплюнутые изо рта, долетали до меня, а смрад тела, отвергавшего пищу и пожиравшего себя, обволакивал большую часть палаты, где уже оставались всего три человека, остальные разбежались, не в силах выносить вонь и пуканье, и только я продолжал смотреть на смердящую плоть, потому что мне выпала редчайшая возможность не просто наблюдать со стороны за собственной смертью, но и хронометрировать ее: ведь точно такая же кончина ожидала меня, — ожидать- то ожидала, но не торопилась, ибо, по всем математическим теориям, один из нас должен сохранить себе жизнь: полумертвые сигают в могилу с разной скоростью, и только после старика придет мой черед.
Каково же было мое изумление, когда старик стал оживать и однажды не выплюнул на меня манную кашу, а подержал ее во рту, проглотил и взглядом дал понять: еще! Немного поколебавшись, я поднес еще одну порцию — и старик радостно пукнул. Еще несколько ложек — и счастливый сон смежил прозрачные веки. И мое тело сложилось и растянулось на кровати. Палатный врач на обходе обнаружил оживление старика, я же притворился спящим, чтоб не выдать своего отчаяния, потому что ставил на “решку”, а выпал “орел”, и уже не переметнешь, “ставки сделаны, господа!”.
Часом позже у кровати моей собрались профессиональные знахари, кислые улыбочки дегустаторов тела выражали диагноз: плохо, очень плохо. Естественно, ни одному слову и ни одной ужимке я не поверил.