Подперев щеку ладонью, почти не мигая, смотрю на Алексея. Когда-то он ничем особо не отличался от выпивох и балагуров, которые так и роились в универе — там кружило их во множестве, словно мотыльков в круге оранжевой лампы на веранде. Мы все, в общем, тогда были как бы в одной стае. Разве что взгляд у него и тогда светился особый, прозрачный, легкий, и всегдашняя готовность засмеяться рисовалась в каждой черте лица. Но никто бы не мог, наверное, предсказать ему судьбу, разве случайно или по пьяни. Как-то я кривлялась перед ним, изображая преподавательницу по политологии со скрипучим голосом. Он посмотрел светло, пронизывающе и тихо молвил: “Не осуждай”. У меня аж руки опустились от такого отсутствия чувства юмора.
— Никого не остается. Их так немного. Куда они уходят? Ведь это ужас. Спекаются. Но Миша — ладно, он хотя бы спился.
— То есть — хотя бы?
— Святослав. Знаешь, что с ним?
— Понятия не имею.
— Но ты его помнишь?
Святослав был еще один наш вечный приятель. Ему очень шло его имя. Он был тонок, словно полупрозрачен, но в нем, в широкой кости и высоком росте, угадывался будущий Илья Муромец. Всегда молчалив, с опущенными долу ресницами, он был застенчив, как девушка. Собственно, нет, я почти его не знала. Да и кого я знала из тех, с кем здоровалась каждый день в коридоре или на лестнице?
— Он поступил в аспирантуру, — вспомнила я.
— Да, поступил. Просыпался часов в двенадцать и шел покупать газету. Прочитывал ее, затем смотрел телевизор или видеофильм. И засыпал. Так прошло три года. Он растолстел, обрюзг. Что с ним было… Цвет лица… Ладно.
— И что?
— И в конце концов уехал в свой Энгельс. Больше мы его не увидим, я думаю…
Официантка подошла пружинящей походочкой, собрала со стола тарелки. “Цвет лица”! И он туда же — Арамис.
— Надо преодолеть себя.
Преодолеть себя!.. Как это? Если то, куда ты себя преодолеешь, — тоже есть ты? Философ сказал: стань самим собой, но не уточнил, каким собой именно…
— Я бы еще понял, если бы… Грех так сказать, но если бы он попал в аварию, или у него кто умер, или он запил, или влюбился. Мало ли что бывает, сворачивает людей. Но в том-то и дело — ничего, понимаешь, ничего подобного, и даже не скажешь ведь человеку в такой ситуации: слушай, хорош!..
Алексей рассказал еще про нескольких друзей. Марат продавал хлеб, Владимир преподает, краса и надежда курса Леонид ушел в монастырь. Я поцокала языком.
Да, мы время от времени сталкивались. Камешки в калейдоскопе. Случайно. Трудно поверить, что в таком большом и многоуровневом городе, как Москва, происходят негаданные встречи. И ладно бы в местах, где мы бывали, — в университете, в Исторической или Ленинской библиотеке, так ведь нет. Вот у Кремля. Алексей с аккуратной русой бородкой, новая черная рубашка застегнута на все пуговицы, поверх — черная вязаная безрукавка, черное пальто. Бледной рукой изящно покручивал черную ручку черного щегольского зонтика-трости. Не хватало только троих друзей-мушкетеров.
Трудно передать, что чувствуешь, когда смотришь на огонек ночника. У каждого, думаю, в детстве был свой ночник. У меня, например, — ракета, уносящаяся вверх на постаменте стеклянного вихря. Вихрь был многоцветный: понизу зеленый, а сверху оранжевый. Потом светильник перегорел. Сломался. Делся куда-то. А ракета — тяжеленькая, и впрямь из какого-то вполне ракетостроительного металла — осталась.
— Вот когда благодать наступает, — говорит Надежда, — как попостишься хорошенечко, да без маслица даже растительного, а в субботу тяпнешь винца — вот тут-то благодать и пристигнет тебя…
— А как отшельники — они же не пили вина по субботам?
— У них другое. У них и еще лучше. Но мы того сподобиться не способны.
Бледная, даже в синеву. При взгляде на нее как-то сами собой возникают слова: “умерщвление плоти”.
— Возьмите хоть виноградинку.