внутренний, лирический бег. Пространство освещено фотовспышками, действительность ограничена кадром, искусным и точным: скрупулезно выстраивая быт, ретушируя болевой смысл, расшатывающий структуру сюжета, детальной фактурой, Евса создает иллюзию упорядоченности, гармонии жизни — иллюзию, в которую, кроме второго участника драмы, не верит никто. Место действия лирического романа — край земли — определяет отношения влюбленных. Героиня подступающую пустоту ощущает буквально спиной, отсюда ее попытки остановить, удержать героя в зыбком пространстве, не позволить ему, незрячему, переступить роковую черту: “Не надо, оставайся там, / где ты стоишь. Очерчен круг <…>. Но только ты и только здесь / мной остановлен, как часы, / чей нервный, учащенный стук / взорвал стеклянную броню... / И крупно вздрагивает жук, / переползающий ступню”.
Стук часов доносится из-за кадра, из того самого космического пространства, куда готовится рухнуть расшатанный, развинченный аномалией времени мир. Не хочешь слышать этого стука? — не слушай: броди по набережным, заказывай пиццу с грибами, запоминай, как смешивается друг с другом блатная, азиатская, украинская и кацапская речь. Действительность в лирике Евсы многомерна, изобильна, податлива, роскошный южный орнамент как будто потворствует этакой легкой, в жанре курортного романа, недолгой любви — но в том-то и фокус: реальность, оставшаяся за пределами прямоугольника фотографии, — на страже, трагедия подлинника пробивает затвердевшую оболочку “стеклянной брони”. Смертельная духовная опасность материализуется летальным исходом:
Но в одну неживую точку ты глядел поверх мутных гор,
как посаженный в одиночку смертник, знающий приговор,
что, направив к такой-то маме и священника, и врача,
в пустоте шевелит губами, песню глупую бормоча.
Так что же: эта самая гибельная точка, большую часть своей бытности скрытая от случайного взгляда, и есть подлинный ориентир в безопорной реальности?..
Похоже на то.
Какая же логика проскваживает в необъяснимой фатальной угрозе, дамокловым мечом нависшей и над слепым, и над зрячей, обрекающей вроде бы взаимное чувство героев, их отношения на заведомую несбыточность?
Возмездие.
Атмосфера, в которую на момент своего внутреннего взросления угодили, как в холодную воду, “сорокалетние”, располагает к рефлексии, к раздумьям о круговой ответственности, о мере своей личной вины за смертельный излом бытия. Человек в мире Евсы тем беззащитнее, чем острее он чувствует в этом объеме вины свою долю: любовь, адаптированную к условиям, разбавленную “сладковатым дымком” забытья, фальшь, выдаваемую за подлинник. Предательство, совершенное в юности, когда лирическая героиня, и вправду не ведая, что творит, “воровато” набирает “03”, чтобы сдать в вездесущую “скорую” свихнувшегося кореша-диссидента…
Человек в мире Галиной, выпуская серединные звенья мотивировки, напрямую выходит к оплате бытийных счетов. Шифр бытового контекста отсутствует; космическая декорация моделируется в пустоте:
Все холмы в огне, города в огне, а долины лежат во тьме.
Там грядет Господь меж сухих камней — оттого и не спится мне!
Страшен лик его, и убоен взор, и зеницы его черны,
И когда не пришьет он меня в упор, то сожжет меня со спины…
В промежутке между огненными сполохами тянется тонкая ниточка смысла. Персонажи Галиной, приближаясь к последнему рубежу,
До любовной. Может быть, это и есть единственная настоящая драма в мистерии, в карнавале восставших из пепла химер, драма одинокого человеческого голоса — “бедного гоя”, который сидит у городских ворот “в золотой парше” и плачет об исчезнувшей, сгинувшей жизни. Нить бытия нащупана в самый момент усечения; истина, на минуту пробрезжив в сиянии светил, падает с неба и рассыпается в прах:
Свалялся тополиный пух, вечерний свет потух,
И к ночи повелитель мух выводит трех старух.