9
Магазины, находившиеся в пределах пешей ходьбы, делились на скучные и удивительные. Некоторые обладали собственными именами: гастроном близ улицы Веснина назывался серый магазин, а овощная лавка напротив бывшей церкви Николы на Могильцах именовалась базой, потому что именно продуктовая база располагалась там во время войны. (Война в те годы была свежим воспоминанием — с ее окончания прошло всего лет пятнадцать, а Сталин умер и вовсе недавно: мальчик еще успел застать его тело, пропитанное смесью глицерина и формалина, в усыпальнице на Красной площади.) Молочная и булочная на Кропоткинской назывались нарицательно, а вот гастроном рядом с ними носил имя угловой. Соль и молотый красный перец, равно как и загадочные кардамон и бадьян молотый, томились на прилавках любого гастронома, как, впрочем, и некоторые другие продукты: например, жалобно скорчившаяся мороженая треска в серой чешуе и по-солдатски выпрямленные макароны; неизменными были также рис, пшено, манка, светло-зеленый горох и никогда не покупавшаяся, зато солнечно-желтая крупа “Артек”. Молочные продукты продавались в бутылках с широким горлышком, различаясь цветом крышечки из толстой алюминиевой фольги: серебристая для молока обычного, желтая для молока топленого, зеленая для ненавистного кефира, фиолетовая (видимо, в силу поэтического созвучия) — для вязкого ацидофилина. Пустые бутылки сдавались тут же, в магазине, в обмен на полные, а крышечки сохранялись в коробке из-под зефира в шоколаде, в надежде на неведомое будущее использование в хозяйстве.
В четверти часа ходьбы располагался Арбат, волшебный мир, куда мальчика посылали редко. Был царь магазинов: гастроном “Смоленский”, где волновались змеистые очереди за небывалым товаром. Там продавалось масло медовое, сырное, селедочное, шоколадное, обыкновенное: соленое и несоленое. Там продавалось нечто сушеное, черное, морщинистое, под названием “морской огурец”. На витринах мясного отдела прятали мертвые головы под крыло серо-коричневые тетерева. Лоснящаяся икра черная и икра красная в эмалированных судках покупались, быть может, раз в год и хранились, залитые постным маслом, в двухсотграммовой баночке из-под майонеза. В эмалированный судок грудой наваливались осетровые головы, по привычке продолжавшие изображать дельфинью улыбку.
Магазин “Диета” хвастался лакомствами: больше всего мальчику нравилось дрожащее фруктовое желе в виде небольших усеченных конусов, уложенных на круглые кусочки промасленной бумаги.
А в магазине “Консервы”, где из опрокинутых — также конических — сосудов наливался в стаканы сок яблочный, вишневый, томатный и виноградный, однажды промелькнуло нечто похожее на гигантскую сосновую шишку: мать объяснила, что это ананас и что по вкусу он, говорят, похож на клубнику.
10
Среди громов, среди огней, Среди клокочущих страстей, В стихийном, пламенном раздоре, Она с небес слетает к нам — Небесная к земным сынам, С лазурной ясностью во взоре — И на бунтующее море Льет примирительный елей.
Парадокс в том, — вдумчиво пишет современный критик, — что в стихах Тютчева, где громов, огней и прочего стихийного пламенного раздора предостаточно, примирительного елея почти нет. И продолжает: не “примирительный елей, а отчаянные попытки “заговорить” боль и ужас, раствориться в невозможных, отчаянных, не сулящих оправдания, но неодолимо рвущихся на волю словах.
Бедный исследователь! Примирительный елей, он же гармония, он же просветление, редко имеет прямое отношение к содержанию поэзии. “Душемутительный поэт” Баратынского постигает “меру вышних сил” “в борьбе с тяжелою судьбою” и покупает их выражение “сердечных судорог ценою”. Уж каким мастером непосредственной, в открытую выраженной гармонии был Пушкин! И то: “На холмах Грузии лежит ночная мгла; шумит Арагва предо мною. Мне грустно и легко, печаль моя светла; печаль моя полна тобою…”
Как смысл жизни заключен в самом ее течении, так и гармония возникает из самого существования поэтической речи. Тут мы согласимся с критиком — если речь о боли и ужасе, об отчаянии, то она именно заговаривает эти состояния, воплощает их в Слово. “Поплачь, поплачь, полегче будет”, — говорим мы близким в самые тяжелые минуты. Трагическая поэзия — именно такой очищающий плач: О Господи!.. и это пережить… И сердце на клочки не разорвалось…
Пользуясь словами того же Баратынского: “Болящий дух врачует песнопенье. Гармонии таинственная власть тяжелое искупит заблужденье и укротит бунтующую страсть. Душа певца, согласно излитая, разрешена от всех своих скорбей; и чистоту поэзия святая и мир отдаст причастнице своей”.