Герман оказался крепче. С падением СССР режиссеру-сценаристу открылись новые возможности разоблачения-воспевания создавшей его действительности. Русолиберальная современность стала ему столь же неинтересна, как и западнолиберальная — Бродскому. Зато какой простор для комбинаций прошлого, реального, как в “Хрусталеве”, либо вымышленного, как в “Табачнике”, сколько конфликтов и столкновений, и все для того, чтобы явственней могли обозначить себя те же два цвета времени — черный и белый.

Как пишет Любовь Аркус в послесловии к сборнику киносценариев Германа и Кармалиты , “из бессчетных страшных маленьких правд, парадоксально вызывающих у зрителей „выпуклую радость узнаванья”, из этой предельной дискретности, из многочисленных перекрестков Большой истории и частных судеб — создавалась новая целостность” . Единство это бихромно по природе, а идеологически крайне близко манихейству, которое уравновешивало силу света и силу тьмы. Впрочем, один оттенок — серый — все же присутствует в гамме Германа.

Серость оседает на криминальном дне.

Уголовный или полууголовный мир появляется почти во всех сценариях (“Мой друг Иван Лапшин” в сборник не вошел, но и без этого текста легко прослеживается тема трудноуловимой грани между преступным и обыденным). Блатота — не периферия германовской вселенной, не какая-то “далекая-далекая галактика”, происходящее в которой если и отразится на всех нас, то очень и очень не скоро и в ослабленной форме. Преступная, блатная среда сродни радиационному фону — то вдруг зашкаливает, то не превышает ПДК, но присутствует постоянно.

“Эти болотные собаки, — сказал Метчем, подкидывая ветку в костерок, — ограбили проповедника, святого человека, забрали деньги на храм… и отобрали у него сапоги… — Метчем поежился. — Как они не боятся?!” (“Печальная и поучительная история Дика Шелтона...”).

“Из темноты вынырнули и исчезли два немыслимых оборванца в тяжелых золотых браслетах и серьгах, остро глянули и исчезли” (“Что сказал табачник с Табачной улицы”).

“Гречишкин, — вдруг довольно громко и ясно говорит Чухляев, — погляди, у меня на лице белое или красное? Если глаза порезали, я полагаю, белое должно потечь” (“Мой боевой расчет”).

Уголовнички от Германа, при всей своей невзрачности и неприметности, — не безликий анонимный хор, а едва ли не самые жовиальные и деятельные персонажи. Вспомнить хотя бы кульминационную сцену из сценария “Хрусталев, машину!”.

“Блатарь узким, очень красным языком перекинул папиросу, двумя пальцами взял Глинского за нос, при этом он продолжал что-то говорить пацану в грязном ватнике, тоже в белом кашне и с экземой вокруг рта”.

Затем начинается чистая фантасмагория, морок, сон, перетекший в явь. Глинский и блатарь тянут друг друга за нос, появляется капитан-связист, просит дать денег на пиво, рассказывает, что собачка у него обгорела (“невестка собачку не спустила, проблядь… при ожоге помочиться следует…”). Блатарь, которого, оказывается, зовут Толик, Глинский и еще люди из полуяви-полусна идут на перрон. “Капитан- связист, сам напевая, неожиданно похоже стал изображать „Танец маленьких лебедей” — руку он держал под козырек и смотрел на Глинского”.

Станция, перрон, несущийся мимо поезд, люди в вагонном окне, звук мелодии, доносящейся из состава, — мимо, мимо.

Цыгане, баба, подавшая Глинскому хлеба и яблочко, снова поезд — мимо, мимо, мимо. Полуявь-полусон стелется туманом.

И вот — развязка.

“Одинокий паровоз свистнул, и вместе с уходящим паровозом Глинский увидел Толика в кожаном пальто и белом кашне, идущего к нему по перрону. Станционный фонарь будто прилип к начищенным сапогам. Толик нес на голове стакан водки, полный до краев, в губах та же длинная папироса.

Малолетка с экземой на губах поманил Глинского пальцем и заплясал с перебором. Глинский поманил его в ответ.

— Карать мужика будем, — между тем кричал малолетка, пугая и гримасничая, — схомутаем мастерок, а, мужик?”

Нападение блатаря накладывается на облаву, устроенную НКВД на Глинского. Серый мир мостит дорогу черноте. Физическое насилие в автозаке и нравственное унижение на даче умирающего Сталина. Дальше — не тишина, нет. Обезличенность и обесцвеченность, вырваться из которой можно только одним путем — отказавшись от самого себя.

Все творчество Германа — отработка жизненного сценария, о котором он рассказал в интервью журналу “Сеанс”, опубликованном в этом же сборнике. “Видишь ли, я был изготовлен в 1937-м году. Поскольку всех вокруг сажали, а многих еще и расстреливали, моя мама принимала героические усилия, чтобы от меня избавиться. Пила какую-то дрянь, принимала ванну из кипятка, прыгала со шкафа. Эти милые подробности начала жизненного пути кое-что про меня объясняют, не так ли? Я должен был руками,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату