Римлянам ап. Павла: “Ибо не понимаю, что делаю; потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю. <…> потому что желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю” (7: 15 — 19). (Ср. с вечерней молитвой 9 ко Пресвятой Богородице Петра Студийского: “Веси бо, Владычице моя Богородице, яко отнюд имам в ненависти злая моя дела, и всею мыслию люблю закон Бога моего; но не вем, Госпоже Пречистая, откуду яже ненавижду, та и люблю, а благая преступаю”.) И этому закону греха Вышеславцев противопоставляет воображение, которое может быть не только источником заблуждения, но и творческой силой духа. Но самое интересное в книге Вышеславцева — следить за тем, как он искусно вводит в недра христианской метафизики и богословия, казалось бы, чужеродный термин “сублимация”.
Рассказывать о Вышеславцеве увлекательно и сравнительно легко. Излагать суть его идей — куда сложнее. От Н. Лосского и В. Зеньковского до С. Левицкого и В. Сапова писавшие о нем скорее старались заманить читателя блеском изложения идей у Вышеславцева, нежели самими идеями. Вышеславцев в качестве основной мысли своей главной книги выдвигал следующее положение: сублимирует и тем самым спасает только религиозная этика благодати, преодолевающая, вбирающая в себя и этику и эстетику “нимбом святости, осеняющим ее вершины”. Вышеславцев считал, что всякая подлинная философия есть платонизм, а для верующего христианина — христианский платонизм. Его книга призвана раскрыть и верующему христианину, и неверующему психоаналитику, как “этика преображенного Эроса” может “справиться с тем кладом глубинной душевной жизни, который был открыт Фрейдом, но с которым последний справиться не сумел”. Воображение, воплощение, творчество — вот три главные темы книги Вышеславцева. Восприняв учение Платона об Эросе, значащем гораздо больше, нежели простая сексуальность или даже влюбленность, и являющем собой функцию стремления, направленную на возрастание бытия, Вышеславцев сочетает этот платонизм с христианством как религией “абсолютно желанного”, противопоставляя свое учение фрейдистской профанации бытия. Высшим проявлением этики “преображенного Эроса”, по Вышеславцеву, являются апостольские слова: “Где сокровище ваше, там и сердце ваше”, “Не я живу, но живет во мне Христос”.
С благодарностью перечитав четыре книги Вышеславцева и расширенное предисловие В. В. Сапова, я думал и о самом Вышеславцеве, и “вокруг него”. О том, что тот “талант жизни”, о котором писал Вышеславцев в связи с художником К. Коровиным, самому ему был дан в полной мере. О том, что лучше всего о нем сказал Юнг: “Психология немца ХVIII столетия и русского модерна и вместе с тем русская архаичность психологии”. О том, что из талантливых и добросовестных предисловий В. В. Сапова к книгам, которые стоят у меня на полке, составился бы прекрасный сборник, а то и труд по истории русской философии, продолжающий и восполняющий книги Зеньковского и Лосского. О том, что двадцать лет дилетантизма в публикациях и изданиях русских мыслителей, когда за это принялись с восторгом и энтузиазмом начитанные дилетанты, “от них же первый есмь аз”, закончились. О том, что за двадцать лет основной корпус русской религиозной философии ХХ века издан и переиздан в России, и иногда даже совсем неплохо, а все же у издателей и историков философии есть должок перед Н. Арсеньевым и Л. Зандером, чьи труды заслуживают ознакомления с ними российских читателей. И о том, наконец, что, быть может, недалеко то время, когда после “путей” и “историй” русского богословия и русской философии начнется новый этап того и другой.
Борис Любимов.
Практики неочевидного: история чтения как история человека
Роже Шартье. Письменная культура и общество. Перевод с французского И. К. Стаф. М., “Новое издательство”, 2006, 272 стр. (“А”).
"Новое издательство” неспроста выпустило книгу Роже Шартье в серии “А”, в рамках которой российскому читателю уже были представлены некоторые “знаковые” для гуманитарной мысли современного Запада авторы и тексты1: французы почитают его как одного из своих самых значительных современных историков. Читающих по-русски Шартье успел заинтересовать публикациями в альманахе “Одиссей. Человек в истории”2, переведенной у нас несколько лет назад книгой “Культурные истоки Французской революции” (М., “Искусство”, 2001) и опубликованным в “Новом литературном обозрении” (2003 /60/) диалогом с Пьером Бурдье. Вообще книги (всего их около двадцати) и статьи Шартье переведены на множество западных и восточных языков, а сам он возглавляет Центр исторических исследований при высшей школе общественных наук (EHESS) в Париже, успевая при этом преподавать во Франции и в США, организовывать международные конференции и вообще выступать в типично французской роли публичного интеллектуала. По счастью, при всей своей известности Шартье оказался свободен от “культового” статуса, которым были обременены на родине и за ее рубежами такие его соотечественники, как, скажем, Мишель Фуко, Жан-Поль Сартр или Жак Деррида. Думается, именно по счастью: это сохраняет читательский взгляд более беспристрастным.
В очерках, составивших сборник (увы, “Письменная культура и общество” — именно сборник; а почему “увы”, о том чуть ниже), представлена история одной из стержневых практик западной логоцентричной культуры — чтения, взаимоотношения человека и текста и того влияния, которое текст оказывает на своих реципиентов. Кстати, тем, что такая дисциплина, как “история чтения”, вообще существует, мы во многом обязаны именно Шартье: историю чтения принято отсчитывать от выхода в свет фундаментальной четырехтомной “Истории французского книгоиздания”3, редактором которой был он вместе с крупнейшим французским историком книги Анри-Жаном Мартеном. Последовавшие за ней сборники статей на ту же тему, которые редактировал Шартье, окончательно утвердили рождение нового направления4.
То, чем он занимается, стоило бы причислить к истории неочевидного. Вообще-то у этой области исследований (скорее совокупности областей) есть и более ортодоксальные названия: история образования, история книгопечатания (с особым интересом к соответствующим культурным практикам Старого порядка), социология текстов и история письменной культуры (лекцию с таким названием Шартье в сентябре 2006 года читал в Москве в РГГУ). “Неочевидное” же здесь напрашивается в состав термина потому, что на самом деле эта дисциплина занимается очень тонкими связями, которые обыкновенно не осознаются вовлеченным в них человеком — и тем вернее на него действуют. “Социология” — это далеко не все. Не в последнюю очередь рассматривается здесь еще и антропология чтения, его психосоматика.