на диво отрадно встряхнуться, хоть на три-четыре дня и ночи перевести дух от каторжной необходимости, ни на миг не расслабляясь, просчитывать последствия каждого своего шага. Когда я еще только начинаю прикидывать, как бы к ней выбраться, мне уже заранее начинает все сходить с рук, и даже бабок откуда- нибудь сваливается ровно столько, чтобы три-четыре дня не думать о деньгах, и даже дети ее на удивление кстати оказываются у бабушки или у подруги, когда она, беззвучно смеясь от счастья, бросается мне на шею в своем навеки недоделанном предбанничке.

Скатываемся по бетонно-бункерной лестнице, закатываемся под вечной изморосью в какой- нибудь приморский кабак, и поныне не расстающийся со спасательным кругом имен “Фрегат”, “Бриг”, а не какой-нибудь “Танкер” или “Сухогруз” (левак всегда подкатывает по первому посвисту), гудим до утра, допиваем где-то под фонарями с какими-то морячками и морбячками, сами такие же морячки и морбячки, ввязываемся в какие-то приключения, неизменно заканчивающиеся миром и дружбой (держи краба, протягивает мне кто-то из темноты едва различимую растопыренную пятерню, и я сцепляю ее со своей, такой же мозолистой, железной и татуированной), пошатываясь, взбираемся по ночной лестнице, через каждые две ступеньки надолго припадая друг к другу, потом, уже мало что соображая, плещемся под душем в ее фитнес-камере, вывернутой проволокой внутрь, и совсем уже без сил плюхаемся в океанские колыхания ее огромной тахты типа траходром.

Сил, однако, у нас достает денька так на три, — этот жилистый царапучий мальчуган заводит меня до исступления, мне едва удается выкроить передышку — раз это мне зачем-то нужно, она и на это согласна — побродить по запущенному берегу океана . Разумеется, чтобы во что-нибудь не вляпаться, глазам приходится больше следить за береговой кромкой с толченым кирпичом, истертыми прибоем устричными раковинами да тугими, как хороший холодец, отвергнутыми родной стихией медузами, — но воображению-то за дымкою туманной открывается именно океан, безбрежность за вереницей уходящих за горизонт острогорбых островов, оплетенных японской графикой, — какой же еще она может быть у врат Японского моря!

С Иркой нелепо говорить о будущем, о любви до гроба: сейчас мы счастливы, а все остальное — чистое занудство. И когда я ей звоню, она тоже не разводит сложностей — где я, с кем, когда приеду: она рада, и довольно. А кто там с нею колышется на нашей океанской тахте, я тоже не заморачиваюсь, — какой-нибудь старпом, бортмеханик… Счастливо ночевать, дружище, семь футов под килем, семьсот футов под шассями, два дюйма до пупка… Как у меня, когда я с нею. Чистая ракета на старте…

Образ недоступной беззаботности отзывается во мне особой горечью, но, благодарение богу, не вызывает желания отравить чужую радость, так далеко моя ущербность не заходит.

Вот если бы я узнал об измене Елены из Якутска, это было бы серьезнейшее потрясение, пожалуй, навеки отнявшее бы у меня веру в человечество. Я ведь и сам с нею преображаюсь до неслыханной простоты, надежности, мастеровитости: первым долгом произвожу починку выключателей, розеток, столов, стульев, шкафов, диванов, дверей, утюгов, торшеров, кранов, смесителей, затем усаживаюсь с ее тоже серьезным, белым и пухлым сыном разбирать накопившиеся трудности по физике (“папа вернулся из экспедиции”), — при каждом моем звонке Лена напоминает, что с тех пор, как я растолковал Толику закон Ома, он только этот закон и помнит; кстати, и стиральная машина что-то снова начала стучать, и я принимаюсь дотошно выспрашивать, как стучит, да где, да обо что, и, самое удивительное, начинаю и вправду что-то такое кумекать…

И мне уже хочется, наведя порядок в хозяйстве, наконец-то расслабиться за вечерним чаем с еще горячим, желтым, как сливочное масло, кексом в растрескавшемся панцире, откуда выглядывает черноглазый кишмиш. (Впрочем, я и за вечерей не снимаю, но лишь расслабляю галстук, одна только мысль о котором в других ролях вызывает у меня содрогание.) За окном непроглядная тьма, но нам-то что за дело! Моя хозяюшка в пеннокипенном вечернем чепце была бы вылитая кустодиевская купчиха, если бы не очки. Отирая пот с наших пухлых щечек нежными махровыми полотенцами, мы степенно рассуждаем о людской неблагодарности. Лена грустит о том, что ее русские студенты отворачиваются от классиков — Валентина Распутина, Чингиза Айтматова, а якуты и того пуще — норовят возвести в классики своих: Ойунского, Новикова, Яковлева, на одни имена посмотреть — все же заимствовано у нас! Я со знанием дела тоже поддакиваю: да, мол, хрен бы они имели, а не алмазы без наших геологоразведок, без наших “мазов” и “Кразов”, без наших экскаваторов — карьерных, вскрышных, цепных, роторных…

В моей памяти и след простыл, как я когда-то рвался в эти края ради волшебных звуков: кимберлитовая трубка, оливин, гранат, ильменит — и как у меня захватило дух, когда в превосходящей всякое воображение вогнутой пирамидище карьера чудовищные самосвалы показались мне изделиями тульского Левши. Серьезному мужику, которого не проведешь на мякине, ни к чему миллионы квадратных верст тайги и тундры, омываемых дивными звуками Алдан, Вилюй, Олекма, Индигирка, ему не интересна даже могучая Лена с ее скалами- щеками, у него под боком своя дебелая Лена. У них там за стеклом извечный сталинский административный центр с перебинтованными теплотрассами на козлах, погруженный в вечный морозный дым, в который безостановочно струят свое клубящееся дыхание вечнорокочущие автомобили, — заглохнуть на миг в этом проклятом крае означает заглохнуть до лета, а у нас здесь Кинешма, конфетки-бараночки, коварная кошка ластится к розовым облитым плечам…

Мы и спать укладываемся не торопясь, и колечко презерватива я высвобождаю из пакетика так же степенно, как кишки из электрического утюга, хотя в исходном моем обличье малейшая примесь деловитости немедленно отбивает у меня всякую охоту. Здесь же у меня трудность только одна — разыскать под моим белым безволосым брюшком свой упрятавшийся в норку петушок да кое-как нахлобучить на него резиновый беретик. А там потихоньку-полегоньку… И все же — все же Командорский оказался сильнее: теперь у меня холодело в груди от одного лишь ее вопроса, когда я приеду… И, словно в забытые времена, мерзлота слегка оттаивала лишь от былых таинственных имен: тойон, чорон, олонхо, дэгэрэн ырыа, ункуу ырыата…

Зато Юлина звуковая свита до сих пор обдает меня поэтическими мурашками: Ангара, Байкал, Хамар-Дабан… Однако эта рябь не добирается до ледяных глубин моей души. Лишь греза о прежней Юле все-таки пробегает по ней рассеянными пальцами гитаристки — греза о дерзкой аспирантке в обтягивающей белой футболке с неожиданно тоненькой для ее пухлого подбородка и носика бульбочкой талией, немного сдвинутой к подмышкам. С иркутскими химиками на жарком галечном берегу дышащего ледком ирреально прозрачного Байкала я тоже напевал под Юлину гитару: ядерный фугас летит, качается, от него хорошего не жди, — если даже кто-то окопается, от волны ударной не уйти… Пока добродушный

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату