Поэтому, по-прежнему оставаясь ординарцем Майи в ее непрекращающейся борьбе с призраком советского империализма, я служу не ее выдумкам о борьбе, а ее выдумкам обо мне. Я не могу обмануть ее мечту. Хотя за ее пределами прекрасно вижу, что Майя принадлежит к тем наиболее отвратительным для меня мошенникам, кто, упиваясь собственными сказками, убежден, что борется за правду, кто, сам предаваясь беспробудному пьянству, требует от других непроглядной трезвости.
И все же я буду по-прежнему лихорадочно записывать и скрупулезно исполнять перечни ее распоряжений, покуда она будет верить, что служить ей — предел моих мечтаний. Я больше никогда уже не позволю себе оттолкнуть женщину, возложившую на меня свою мечту, — тот давний урок я хорошо усвоил. Утомляют меня лишь ее подробные объяснения, чему служит та или иная ее просьба, — ординарцу это совершенно ни к чему, отбарабанила бы уж поскорее свой список, а то ведь она у меня не единственная госпожа.
Ну, кажется, все, слава богу, все мои тысяча три возлюбленные обслужены, а в Калининград — Кёнигсберг, перемолоченный в кирпичное крошево, но сохранивший величественный угол готического остова, могилу Канта, можно, пожалуй, уже и не звонить: обрамленная янтарным берегом Восточная Пруссия с Лидой на капитанском мостике уже давно и успешно дрейфует прочь от меня вместе с нездешними звуками: Раушен, Кранцен, Пиллау, заглушенными советским убожеством: Светлогорск, Зеленоградск, Балтийск, Правдинск — убожеством, достигающим даже своего рода совершенства в кульминационной паре Тильзит — Советск. Попутного ветра, куршские дюны, исполинский косой бархан, по которому мы, увязая, брели в бесконечную гору, мешая друг другу, но все же не в силах, каждый, оторваться от любимого тела, длинного и легкого, как у гончей: мы с нею были воистину пара борзых. Он и сейчас у меня перед глазами, этот солнечный песок, то ребристый, как собачье нёбо, то прибрежно укатанный, с редкими кустиками сухой неведомой травы, исчертившей вокруг себя, мотаясь под ветром, массу полукружий… А что за высь! Что за даль! Что за синь! Что за бурное сверкание открытого моря и что за сонная тишина отрезанного от него залива! Прощайте, друзья, вы останетесь со мною до последнего моего вздоха!
Но и сейчас уже пора в последний раз вздохнуть над теми, кто далече, а тех, кого уж нет, — тех под свинцовую плиту: не время грустить, время собирать в кулак все силы, все скудеющие запасы нежности, щедрости и сострадания, чтобы дарить живым, что недодано мертвым. Пора набирать Великий Новгород. Господин Великий Новгород. Госпожу Великий Новгород. Это очень надежное средство снять усталость — позволить себе микроскопическую колкость, чтобы тут же устыдиться и распрямить сникающую нежность приливом раскаяния.
Но когда я наконец берусь за трубку, в свинцовый люк, словно с цепи сорвавшись, привычно, но всякий раз неожиданно начинают отчаянно колотить чьи-то кулачки, отзываясь во мне знакомой, но никак не слабеющей болью: это рвутся наружу наши с Женей самозабвенные блуждания под солнечной зеленью и сверкающими куполами нашего так и не канувшего в Лету Киева… Благодарение богу, я не знаю ее телефона, но я бы его выцарапал хоть из кнессета, если бы не держал свою фантазию железной рукой за горло: сидеть, придушу! Ее давно уже нет, прежней Жени, злою ведьмой обращенной в Леонида Ильича Брежнева.
Однако глубь моей души, этот дикарь с волчьим нюхом и орлиным глазом, лишенный малейших проблесков разума, недоступен вразумлению — он верит лишь тому, что видит собственными глазами. И я предъявляю ему Леонида Ильича, упоенного собственной торжествующей правотой… И глубь немедленно отвечает приступом удушья. Еврей, подсевший на альтруистическую грезу, часто нелеп, но почти всегда трогателен; еврей, одержимый эгоистической грезой, часто разумен, но всегда мерзостен.
Но ведь какой чудной девочкой она была!..
Странно… Из всех любивших меня хороших девочек сорока с лишним лет рядом со мною не осталось ни одной. Именно хорошие девочки первыми начинали убивать сказку утилизацией. Но они ведь и впрямь были ужасно хорошие!.. Умные, порядочные, с высокими представлениями обо всем на свете…
Прямо жуть берет — а вдруг это я чего-то не понимаю, ведь они, такие хорошие и правильные, не могут быть неправыми!
Ответить на это я могу одно: царство мое не от мира сего. Любовь дана нам для того, чтобы витать в облаках. Моя неизбывная вина может заставить меня служить и земному — но только тем женщинам, которым ничто иное недоступно. Однако и хорошие девочки рано или поздно отворачиваются от моего заоблачного королевства — греза должна согревать дом, а не вселенную.
Да и моя новгородская Ярославна была на диво хорошей девочкой, когда мы встретились…
Была . Так-то однажды вылетит свинцовый воробей и уложит наповал. Расскажу лучше, какой царь- девицей она мне представилась в тот миг… Вот и снова вылетело: представилась . Нет, надежнее держаться чистых звуков, не вдаваясь в грубый смысл.
А звуки ей предшествовали волшебные, обворожившие меня в таком младенчестве, когда случившимся впервые, а потому нездешним было все — петух, коза, мотоцикл, циркулярка… Ведь без разделения мира на здешний и нездешний, на высокий и низкий невозможна никакая поэзия — поэт только и умеет видеть в здешнем намек на нездешнее, в низком — на высокое… А я заглянул в нездешнее, стоя на коленках перед “тубареткой”, — я же от рождения умел читать; помню только, кто-то с вышины укоряет меня: ты чего шевелишь губами? — я и начал брать прямиком в душу волшебные слова: Ильмень, Садко, бел-горюч камень, гусельки яровчатые, палаты белокаменные, дружинушка хоробрая, корабли червленые…
Книжка околдовала меня тем необратимее, что была без картинок и не сплющивала грезу в грубую конкретику, а потом еще и сама куда-то улетучилась, поманила и тут же растаяла: папа, верный