ампутирована нога еще тогда, когда она была в лагере. Серафима, уезжая, камнями выложила мое имя вдоль тропки, по которой мы с ней гуляли, — так мы с ней хорошо дружили. В Москве она страшно тосковала, просила меня приехать, и я решилась. Тогда в Москву нужен был пропуск. Ее отец — директор нашего завода — пробил мне этот пропуск, и я поехала. Была ранняя весна, конец февраля. Сидя в вагоне, перегруженном военными, которые возвращались после лечения на минводских курортах, мы ехали до Москвы более двух суток. Спали сидя. И я была очень довольна.
Сима меня встретила, и мы вошли в ее квартиру — сырую, холодную, всю зиму не топленную. Жить в ней, как предполагала Сима, для меня было невозможно, и как-то отношения у нас с ней сразу разладились. А денег на обратную дорогу у меня не было, но я решительно настроилась уезжать. Мы пошли к тетке, которая в это время лежала в больнице, взяли у нее какие-то старые облигации, поменяли их на деньги, и Серафима пошла меня провожать на вокзал. Поезд подали на посадку, у каждого вагона — строгий проводник. Оглядываемся — не отлучился ли где-нибудь от вагона проводник, чтобы шмыгнуть в вагон. Нас заметил мужчина, подошел. Предлагает за деньги провести в вагон, а там уж сами выкручивайтесь. Быстро побежали на противоположную платформу, дядя открыл ключом вагонную дверь с другой стороны вагона, и я оказалась в вагоне. В одном купе увидела двух женщин и забралась на самую верхнюю, багажную полку. Маленькая и худая, я голову подсунула почти под трубу, поджала ноги, и меня совершенно не было видно снизу. Проходила проводница, бывали и контролеры, но меня, как говорят, не засекли. Добрые женщины давали мне что-нибудь поесть и выпить, поздно ночью я вставала в туалет, и вот мы проехали Ростов, и я думала, что я уже почти дома. И вдруг идет дотошный контролер, поднимается, стоя на нижней полке, вверх и обнаруживает меня. Проводница глазам своим не поверила, все оправдывалась перед контролером, и меня, это было под вечер, высадили из вагона где-то на Тихорецкой. Впереди ночь, ехать надо, и я стала между вагонами, думаю — доеду. Но тут в промежутки между вагонами стали набиваться женщины с сумками и мешками, и такие они были наглые (видимо, спекулянтки), что я по неопытности перешла на ступеньки вагона и решила ехать, держась за поручни. Поезд тронулся, набрал скорость, и я почувствовала леденящий холод. Ехать надо было всю ночь, но уже примерно через два часа я стала застывать вся до костей. На меня нашло какое-то состояние эйфории. Все казалось прекрасно и представлялось, что, если я сейчас отпущу руки, будет еще лучше, и я уже к этому была готова. Поезд мчался с бешеной скоростью, кругом поля с не везде еще растаявшим снегом. Ночь, я стала засыпать. И совершенно неожиданно открывается дверь вагона, и проводник, пожилой мужчина, пытается выбросить из ведра мусор. Он онемел от ужаса, схватил меня за обе руки и потащил в вагон, к себе в купе. Руки мои сунул почему-то в холодную воду, напоил горячим чаем и уложил на верхнюю полку. Сказал: “Тебя Бог спас, не я. Ты бы уже через пять минут свалилась вниз, и никто бы тебя не нашел. Да и искать бы не стал, кругом неоглядная степь”. Дома, как всегда, я ничего ни отцу, ни маме не рассказала, они всю жизнь об этом не знали, так у нас в семье повелось.
Приехав домой, я вернулась в школу, в восьмой класс. Уже ходили от Кисловодска до Минвод электрички, и в школу мы ездили, а не ходили пешком за пять километров. В школе я поняла, насколько неграмотна, ведь практически я до этого вообще не училась, только отрывочно умела (жизнь научила) считать и кое-как читать и писать. Я эту недоученность чувствую всю жизнь и до сих пор могу написать так, что потом самой становится смешно и… стыдно.
Тут опять начались те самые послевоенные трудности, когда даже двум работающим родителям было нечем прокормить нас, троих детей. Приехал на побывку старший брат. Он, отслужив в Германии, был переведен в Россию в Гороховецкие военные лагеря под Горьким. Родители его уговорили, и он с удовольствием взял меня к себе. Ехали тем же поездом Кисловодск — Москва. Лежали на верхних полках и, передавая друг другу бутылку с растительным маслом, ели сухари и запивали их этим маслом.
Приехали в Москву и тут же, купив билеты до Горького, пошли в кино. Девицы кругом с восхищением смотрели на моего красивого, высокого и стройного брата и с не меньшим презрением смотрели на меня, предполагая, что эта замухрышка — его подруга. Я первый раз была в кинотеатре и, сидя в кресле, смотрела фильм “Первая перчатка”. Я впервые с удивлением узнала, что, кроме нашей нищенской жизни, есть какая-то другая.
Приехали в часть. Брату отвели отдельную комнату, и мы жили в ней на один его паек, пока он не устроил меня в ближайший интернат. Устраивал очень тяжело. Заплатил директору какую-то сумму денег, приносил ему водку, хотя сам никогда ни капли в рот не брал, катал его по реке на катере и все же уговорил. Так что взяточничество и поборы были даже в те времена, когда все всего боялись и можно было попасть в тюрьму за две горсточки пшеницы.
Весной, закончив девятый класс, я вернулась в Минеральные Воды на свою Змейку. В это лето перед десятым классом мне так хотелось хотя бы как-то себя приодеть, так надоели лохмотья, просто до отчаяния! Ведь уже учась в восьмом классе, я носила летнее платье, сшитое мной самой из немецких синтетических грубых мешков, в которых мы обнаружили взрывчатку в виде макарон, выбросили ее, постирали мешки, и я сшила платье, причем огромные немецкие буквы пошли на изнанку, на лицевой стороне их почти не было видно — однако только тогда, когда не было дождя, в дождь все буквы четко проявлялись, и когда я приходила в школу, ребята мне говорили “гутен таг”. Обидно, но уж к этому времени обид было не сосчитать, все терпела.
Так вот, в лето после девятого класса я решила одеть себя сама — занялась коммерческой деятельностью. С утра пораньше забиралась на самую вершину нашей горы, там росли валерьяновые кусты и толстые, очень пахучие корни. Я набирала этих корней, спускалась по ущелью вниз, при этом на голову и на плечи сверху катились потревоженные мною камни, было довольно опасно. Дома корни мыла и сушила, но, как оказалось позже, выгоднее было их сразу везти в аптеку. Платили за немытые корни меньше, но вес их был намного больше. Я их везла в аптеку Пятигорска. Запах в вагоне электрички стоял такой, что все переглядывались. Приходилось ехать в тамбуре, и все равно запах в вагоне чувствовался. Сдав валерьяну, я получала до десяти, а то и больше метров марли, тут же несла ее на рынок, туда, где продается молоко, творог, сметана. Марлю буквально вырывали из рук, но я, глупая, ни разу не додумалась поднять хоть чуть-чуть цену. К осени купила себе штапельное платье, серенькое демисезонное пальто, и самая ценная для меня покупка — белый берет. Ездила в школу на электричке, уже никого не стесняясь, а по дороге домой пела, пела без конца. К сожалению, штапельное платье с цветочками очень скоро испортилось — на спине все цветочки как бы прогнили, и вместо них образовались дырочки, видно, со штапелем тогда текстильщики еще не умели работать — краска разъедала ткань. Пришлось купить еще пиджак, чтобы прикрывать спину.
На выпускных экзаменах сочинения боялась как огня и заранее составила себе большой список слов, которые могут понадобиться, заранее пришла в школу и спрятала их в туалете так, что никто, кроме меня, обнаружить их не мог. В классе был всего один мальчик, и то слепой на один глаз, остальные двенадцать — девочки. Пришли на сочинение, и этот мальчик забрался на дерево и видел, как вошли учителя и один из них стал писать на доске темы сочинений. Какие были другие темы, я уже теперь не помню, но себе я выбрала самую нейтральную — про Обломова. Писала очень осторожно, три раза, как