теплое. Такая деятельность тогда, конечно, преследовалась, но кроме нас троих об этом никто не знал, как и не знали о других ее услугах нашей молодежи. Удивительно, как Е. А. удалось сохранить и привезти из Германии личные вещи семьи, книги, фотографии и репродукции картин в то время, когда Николай Владимирович был уже арестован и увезен в Сибирь. Их младший сын, Андрей, был парнем нашего возраста, жил вместе с ними в Сунгуле, но избегал какого-либо общения с приехавшей молодежью. Он был уже женат на скромной уральской девушке, но так же, как и мы, ходил в кино и в клуб поиграть на бильярде. Но даже когда мы с ним играли в паре и невольно обменивались репликами, на второй день на работе, кроме “здравствуйте”, никогда не скажет ни слова.
Прощались мы с Николаем Владимировичем совсем оригинально. Я уже была замужем, был апрель месяц, в лесу местами лежал снег, и сверху порошило снежком. Муж пошел за дочкой в ясли, а я спешила домой. Бегу, опустив голову, и только вижу впереди белеющие тонкие стволы берез. И вдруг у дороги вместо стволика березы широкое серое дерево. Подняла голову — стоит Николай Владимирович. Биологов тогда переводили в другое место, как, впрочем, и нас, и он ждал меня, чтобы проститься. Прощание было тривиальное, много было хороших слов об искренности моих песен, а уж какие там особые песни — смешно. Запомнилось только одно, он сказал: “Я вначале думал о тебе — какой-то серый воробей. Все скачет и скачет по лестницам, — а я действительно медленно спускаться по лестнице не умела, всегда летела бегом, взявшись одной рукой за поручень, — ничего в ней яркого нет, одна голубая шапочка. Потом понял, что это не так”. И все, больше ни слова.
Вообще же искренность, правдивость, отсутствие какого-либо лукавства, прямота были для него самыми ценными качествами человека. А я в Сунгуле много и от души пела. Утром встаю, делаю зарядку — и под холодный душ мыться, конечно, с песней. По утрам привязалась ко мне песня “Я люблю, но об этом никто не узнает, знаю я, наше счастье растет, подрастает”. А девчата, вставая, смеялись: “Что же ты провозглашаешь на всю квартиру, что об этом никто не узнает?” Много пела на репетициях, так, для собственной души, особенно хорошо пелось на озере в лодке. Мало кто представляет, как оттаивает душа, когда во весь голос в лодке на пустынном озере затянешь “Окрасился месяц багрянцем”. Пела, стоя в кузове грузовой машины, когда приходилось ехать за чем-нибудь в город Касли. И вообще, кроме работы, любое другое место в Сунгуле представлялось таким, что хотелось петь. Но все хорошее кончается быстро.
Нас, всех химиков, перевели в большой город, где два главных проспекта носили имя Сталина и Берии. Семейным выделили по комнате, холостые жили в большом общежитии. Работали вначале в самом городе, а затем на объекте, причем в три смены. Для дочки садика не было, приходилось ее отводить частным няням, мы с мужем работали в разные смены, когда и кто должен отводить ребенка, кто должен брать его, кормить, укладывать спать — все четко должно быть расписано. Выходные у нас не совпадали. Мы очень редко и только на работе встречались с сунгульскими. Да и со своими мужьями иногда лишь на ходу перекинемся двумя-тремя фразами, что там надо делать дома. При этом я совершенно не могла спать после ночной смены, и жизнь превратилась в какой-то несуразный бессмысленный круговорот.
Не представляя тонкостей академической жизни, мы послали письма в разные отделения АН — Молдавское, Карельское и Башкирское — с просьбой, не нужны ли им научные сотрудники. Приглашения пришли от всех, и мы выбрали Башкирию. Нам обещали работу, но никакой надежды на получение жилья не было. И все-таки мы решили уехать.
Отправив свою скудную мебель и подушки контейнером, мы с мужем, дочкой и чемоданом прибыли прямо в Президиум Башкирской АН. Здравствуйте! Ни жилья самим, ни детского сада ребенку нет, и никто нам ничего этого и не обещал. Полная безысходность. Номеров в гостинице, конечно, нет, но даже если они будут, семейных в гостиницу поселять не разрешено. Я оставила мужа с чемоданом, а сама с дочкой Людой — в аэропорт. Там была очень демократическая обстановка, и нас сразу же посадили в самолет, но не пассажирский, а какой-то грузовой, с деревянными лавками вдоль борта. Люда тут же заснула, а у меня то ли после перенапряжения от всех этих переездов, то ли от необычно резкой качки самолета поднялась такая рвота, что я сидела зеленая, как сам самолет, и летчики часто выходили из кабины выяснить — жива ли я. Летчики пытались меня как-то поддержать, говорили, что в небе, как и на земле, дороги не ровные, ухабистые, шутили, проявляли столько заботы. И все бесполезно, пока не сошли в Горьком на землю. Я оставила на неопределенный срок Люду у бабушки Нины Ивановны и в Уфу полетела уже нормальным самолетом. И занялись мы со Львом совершенно бестолковым делом: с утра до ночи ходить и спрашивать — не сдаст ли кто комнату на троих. Под вечер идешь уже не чувствуя ног, впереди постовой, пройти там, где надо, сил нет, вытягиваешь из кармана рубль, молча отдаешь ему, он так же молча берет, и мы молча переходим в неположенном месте. Наконец нашли неплохую квартиру.
Комната с пятью окнами на юг и восток. Приличная кухня по пути в комнату, есть сарай для дров, но нет совсем печи — никакой. Искали по Уфе печника, нашли, он сделал такую печь-плиту с духовкой, что трех-четырех поленец хватало, чтобы сготовить ужин и обед на завтра, вскипятить чайник и поставить его в духовку, при этом чай оставался горячим до следующего вечера, то есть сутки. Вот что значит старые дореволюционные печники. Мы сами носили мастеру кирпич, убирали мусор, сдирали и клеили новые обои, красили полы, наконец, купили эту комнату в такой последовательности: на заработанные на Урале деньги нам было разрешено купить машину прямо на Горьковском заводе, затем мы ее пригнали в Уфу, там продали и полученные деньги заплатили за квартиру.
Дом, где была куплена квартира, стоял почти на обрыве, а внизу шла железнодорожная ветка Москва — Уфа. До революции это был дом железнодорожного машиниста. Революция разделила его на восемь квартир. В них жили шофера, продавцы, медсестра с мужем-физкультурником, какая-то женщина с неженатым сыном, которому, как говорили, она служила иногда в постели, из-за чего не разрешала жениться, и просто старая и страшно худая женщина, наторговавшая собой нужную сумму. Она купила в нашем доме подвальчик и жила припеваючи после частого похмелья и бесконечного курения. Мужики ходили к ней не только за рюмочкой и папироской, но и за другими ее прелестями. Отчего возникали прямо во дворе скандалы. Там и поселились.
После моей доброй и чистосердечной Змейки и работы в Сунгуле среди интеллигентных профессоров и воспитанной молодежи вся эта публика в Уфе казалась мне ужасной. Я редко выходила во двор за дровами в свой сарайчик, а уж о посиделках с соседями не было и речи, да и времени тоже всегда не хватало. До работы надо было идти сорок минут, а до этого истопить печь, сварить завтрак, собрать Люду в садик, отвезти ее в гору на санках около километра, затем бегом на работу, а в пять часов на рынок, все закупить — и снова за Людой и домой: топить печь, носить воду, готовить ужин. А воскресенье — это каторжный день: стирка, мойка полов, обязательная баня, где очередь на двадцать-тридцать минут, и все та же печь, ужин, завтрак. Первые слова, которые Люда привыкла говорить по утрам, были: “Левтавай” — это значит, что я крутилась на кухне и кричала в комнату: “Лев, вставай!”