Автомобиль, одним словом, мне понравился больше прочего.
И вот наконец мы встретились с ним перед самым моим отъездом. Был тот самый день рождения в разоренной квартире. Гости уже ходили держась за стенки, когда посередине ночи он, тяжело отдуваясь, возник в дверях. Знакомец мой был одет очень дорого, но весь был будто пережеван. Часть воздуха из него вышла, и костюм висел мешком.
Слова были кривы и необязательны. Он раскрыл пухлую ладонь и показал мокрую от пота монету — это был золотой червонец.
Я даже перепугался — тогда на такой кружочек можно было год снимать квартиру — если это не был новодел семьдесят пятого года. Эти новоделы были тоже дороги — их раньше продавали за доллары иностранцам и вот только сейчас выпустили в свободный полет.
— Не пугайся, — сказал он. — Видишь гурт? Он почти в два раза толще — так они добирали вес. Так что это подделка, не платежное средство, а так — тебе для памяти. Но это “настоящий” фальшак, оттуда, из двадцатых.
Потом он исчез. Его не застрелили, как это было в моде, не взорвали — он просто исчез. К нашим общим знакомым приходили скучные люди в галстуках, расспрашивали, да так и недорасспросили.
Я тогда жил в иностранном городе К. и узнал об этом с запозданием.
Но я-то знаю, что с ним случилось. Услышав, как недобрые люди ломятся ему в дверь, он сорвал картину со стены своего кабинета, будто испуганный Буратино, и вошел в потайную дверцу. Стена сомкнулась за его круглой спиной. И вот он до сих пор сидит там, как настоятели Софийского храма. Перебирает свои сокровища, с лупой изучает квитанции и боны. А если прижать ухо к стене, то можно услышать, как струятся между пальцами червонцы — шадровский сеятель машет рукой, котомка трясется. Картина на самом деле — окно в славный мир двадцать второго года. Мой друг лежит на поле, занятый нетрудовыми размышлениями. Чадит труба на заднике, и разъединенные пролетарии всех стран соединились.
Рукопись в прибое