— Так, молодец, нет, вот сюда, выводи, выводи иголочку.
Но это была не боль, не та боль, не то, что с этого времени я буду называть болью, и я, помня о женщине справа, даже не пискнула. Наконец меня отвезли в коридор.
— Подремли до утра, — укрыла меня одеялом добрая старушка-санитарка. — Утром поднимем тебя в палату.
— А сколько времени?
— Начало первого, спи.
Так, я родила часа два назад, какая умница, успела четырнадцатого, в воскресенье, все, как хотела мама. С этими мыслями я забылась, а на рассвете меня разбудила та же старушка:
— Вставай, милая, пойдем.
— Как пойдем?
— Да палаты-то все на втором этаже, здание старое, лифта нет, санитарки все такие же, как я, кто ж тебя понесет-то, ты вон какая крупная. Пойдем, милая, все ходят, не ты первая, не ты последняя.
Я встала: кружилась голова, подрагивали ноги, кололи жесткие лески швов. Старушка поддерживала меня под локоть, едва доставая мне до плеча. Мы дошли до угла. Огромная, залитая утренним солнцем дворцовая лестница, причудливо изгибаясь и сверкая только что вымытыми мраморными ступенями, вела на второй этаж. И я, засмеявшись, пошла по ней навстречу своей новой жизни, ведомая крохотным терпеливым ангелом.
"Моя борьба на литературном фронте"
Продолжение. Начало см. «Новый мир», № 1 — 3 с. г.
14.IV-31. ЛюбопытенГронский из «Известий». Не верю его искренности. Проныра, карьерист, подхалим. Помню его появление в «Известиях» при Степанове-Скворцове: почтительно изгибался, руки по швам, «слушаюсь». Но работяга: работой завоевал доверие. Сейчас — кандидат в «редакторы». Вчера на собрании партколлектива он говорил уже таким голосом и тоном, что один из «смирных» партийцев не стерпел и бросил реплику: «Но есть партийная общественность, Иван Михайлович». Гронский говорил о том, что у него есть «власть» выбросить из «редакции» любого партийца — не спрашиваясь мнения партколлектива. Это уже нотки «барина», который угрожает. Старается дружить с «сильными». «Друг» Демьяна Бедного. Сам он месяцев восемь не вносил партвзносов, задолжал «Известиям» несколько тысяч рублей, — платил себе за рецензию в пятьдесят строк — до 150 руб., — словом, «когти» показывал еще при Степанове-Скворцове. Когда на ячейке все это было обнаружено и пропечатано в «Рулоне», газете типографии, — он все-таки вывернулся. Сейчас понемногу превращается в видную фигуру. Фактически он руководит газетой. Человек с талантом. Но бывший эсер, хвастун, втирающий очки рабочим насчет своего старого большевизма. Есть в его лице и повадке что-то крепкое, волчье. Хитер и умен. Говорит медленно, обдумывая каждое слово. Старается не «спешить», а класть свою гирю на ту чашку, которая уже пошла вниз. Долго помнит зло и мстит, подбирая «документы», с чувством и толком. Парень кулацкой складки1.
Будучи в Ленинграде в январе этого года, я зашел по делу к художнику Верейскому. Он, оказывается, зять Н. И. Кареева2. Старик, узнав, что я у Верейского, попросил заглянуть к нему. Я зашел: маленькая, темная комнатушка, пропахшая пылью. Узенькая кровать за ширмочкой, жесткая, плоская, маленькая подушка, тонкое старое одеяло. Диван, промятое кресло, стол, заваленный книжками и бумагами. Темная лампочка с канцелярским абажуром. Старик в своем древнем «думском» сюртуке, с красным, точно обваренным, лицом, с тусклыми, без выражения, глазами, с гривой белых волос — Кареев показался мне выживающим из ума стариком. Хотел он у меня получить рекомендацию к Рязанову: Рязанов взял у него несколько лет <назад> для напечатания рукопись о Годвине3 — и рукописи не печатает, и не возвращает. Кареев несколько раз обращался к нему, — «И вот, не могу добиться», — говорил старик. Я, смеясь, сказал ему, что мои отношения с Рязановым так плохи, что моя «рекомендация» может только ухудшить дело. Кареев забеспокоился: «А, тогда не надо».
Соловьев — доволен. Уверяет, что «прорыв» в ГИХЛе его лично не коснулся. Напротив: будто бы «влиятельные товарищи» говорят ему ласковые слова, он-де ни при чем и как будто он «жертва». Почему дело так обернулось — непонятно. Но пока действительно остается в ГИХЛе.