Сцена — черный кабинет, в котором нет практически ничего, только ковер, который позже скатают и уберут, стул да столик с белой чашкой. А, ну да, еще стойка с микрофоном, из-за чего вышедшая Агуреева напоминает Марлен Дитрих — она так же скупа на движения и жесты, она так же выходит из темноты и делает шаг обратно в темноту, отговорив очередной период мужского монолога.

“Июль” Вырыпаева, совсем по-беккетовски, делится на четкие периоды, которые Агуреева берет приступом, рэповской скороговоркой выдавая текст, старя его и стирая едва ли не до основания — и скоростью глиняного пулемета, и некоторой отстраненностью, от которой отталкивается в самом начале, как от берега.

Кинематографический прием: актриса приближается к микрофону, демонстративно театрально проговаривает период, отступает назад, словно бы в затемнение, приходит в себя и делает новую попытку.

Каждый новый подход к микрофону фиксирует нарастающее смещение оптики; сумасшествие расширяется зрачком, нарастает новой луной, обволакивая Агурееву мглой, — ведь, повторюсь, вокруг нее ничего нет: кромешный мрак, темнота.

Иногда, в паузах между подходами, Агуреева пьет воду из белой чашки. Это персонаж ее испивает свою собственную долю. Это разум его, истрачиваемый в ходе трений с реальностью, оскудевает вместе с водой. Последний раз Полина допивает воду жадными большими глотками, на ее шее вздуваются вены уже не как у Берма: с рациональной жизнью покончено, рацио уступает фантазмам, наступает полный умозрительный беспредел. Ковер скатывают, оставляя на черном полу контур от ковра — знак прошлой жизни, которая отныне лишена быта: нормальная жизнь закончилась.

Агуреева начинает с патетической театральщины, с котурнов, постепенно разогреваясь, постепенно расходясь, превращаясь в комок пульсирующей энергии, муки и боли, с которыми она играется, как с котенком, пока тот царапает ей кожу.

Когда в середине спектакля она меняет черное, закрытое от щиколоток до шеи платье на убранство едва ли не гимнастки (короткая юбочка, голые плечи, туфельки, похожие на чешки), то кажется, что она не разоблачилась, но сняла кожу.

Нарастание симптоматики продолжается после того, как ее персонаж расчленяет священника и попадает в сумасшедший дом, где шесть лет пребывает в состоянии “вазелина” (ему самому очень нравится это слово). Думаю, что рабочим названием пьесы Вырыпаева вполне могло стать это самое “Вазелин”, однако в драме абсурда, которую он лепит из четко отобранного речевого мусора, прямые и лобовые ходы невозможны. Возможен “Июль” как крыша года, как пик человеческой жизни. Как средний возраст посетителей театра “Практика”, из которого они наблюдают трагедию нереализованности, старости и распада. Смерти.

Для того чтобы зритель воспринял этот спектакль как про себя, нужно, чтобы персонаж был похож на зрителя и, одновременно, не похож. Поэтому Вырыпаев берет заурядного пенсионера и открывает в нем бездны серийного убийцы и буйно помешанного. Постсорокинский текст помещает персонажа в предельно экстремальные, пограничные состояния, в которых обычные человеческие переживания становятся более выпуклыми и ощутимыми.

Виктор Рыжаков выбирает виртуозную Агурееву, медленно переполняющую себя состоянием, для того чтобы очистить колоритный вырыпаевский текст от возможных социальных ассоциаций и коннотаций и дать пример чистой экзистенции. Примерно как Беккет, но без западной дистиллированности. “Июль” оказывается картой-схемой внутреннего метрополитена русского, российского человека, которого, как это ни странно, больше всего волнуют нереализованность и, вероятно из-за этого, поиски абсолюта.

Нас смешат, а нам страшно, нас стращают — а нам и больно и смешно и никто не грозит в окно, потому что Буратино давно вырос, закончил школу и, проработав всю жизнь не разгибаясь, вышел на пенсию. Теперь, когда сгорел его дом, он больше всего хочет попасть в смоленскую дурку. А еще — повидать трех своих сыновей, которые работают дежурными в Архангельске. Ведь, должно быть, Архангельск — очень хороший город.

Это спектакль о старости и старении, о том, что жизнь не проходит, но прошла. О том, что суета сует, мусор мусорит, люди пьют чай, а между тем разбиваются сердца, желудки и селезенки — словом, все органы, все органы пищеварения и мироздания. Ибо человек эмансипировался до такого состояния, когда уже больше нет других людей рядом. Нет никого вокруг, ты сам себе мир — все твои мысли и внутренности.

Вот почему черный кабинет, лишенный декораций (черный пол, черные стены), кажется тебе маленькой клаустрофобической вселенной внутри маленького человека. Какие сюжеты и наррации? Отныне все трагедии свершаются здесь — внутри отдельно взятой черепной коробки.

И бытие каждой из них особенно трагично.

Книги

Ефим Бершин. Маски духа. Нижний Новгород, “ДЕКОМ”, 2007, 188 стр., 2000 экз.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату