быстро пошел, но как-то странно, наискось, и, наткнувшись на стену, стал сползать на пол, царапая ногтями гладкую крашеную штукатурку.
Все были рядом: Илья, больничный охранник, дежурная на входе, врачи, медицинские сестры, санитарки. И всё было рядом: целых три этажа лекарей, лекарств, мудреной аппаратуры. Но все это уже было лишним, ненужным. Смерть оказалась ближе, проворней. И на подоспевшей тележке к лифту, к палате реанимации помчали мертвого и потом еще долго мучили бездыханное тело.
Земной, отмеренный срок этого человека был свершен. А с Богом, как говорят, спорить ли, судиться не будешь.
Илья понял это прежде врачей, в первую же минуту. Чутьем ли, наить-ем, но ясно понял: это — смерть. И тотчас живая душа его запросилась на волю, подальше от стен больничных, потому что здесь на каждом шагу — в палате ли, в просторных пустых коридорах и даже в больничном парке, куда он ушел, — повсюду ему чудился седовласый тучноватый сосед, недавний спутник.
Из тенистых аллей еще не ушла прохлада, и красные дождевые черви продолжали свой медленный путь, наслаждаясь теплом, сыростью и затененным листвою солнечным светом. А человека уже нет в живых.
Высокий верховой ветер легким ропотом листвы, казалось, повторял и повторял слова простые: “...на Дон, на хутор... дайте пожить... Красные Поляны... Зотовская станица... костерок у воды... — слова простые, но порой горькие. — У нас все есть, у нас ума нет”. Слова остались, а человека нет. Тягостно было это чувствовать и думать о смерти, пусть чужой, но пролетевшей рядом. И потому Илья, никому не сказавшись, прямо из парка, перебравшись через ограду, оставил больницу и ушел в город.
А в городе было жарко даже в утренний час: по-летнему высокое солнце, потоки машин с горячим дыханием, не остывшие за короткую ночь дома, бетонные да плиточные тротуары — все источало тепло, быстро нагревая утренний воздух.
По улицам текли людские неспешные реки. Илья вошел в одну из них, словно в воду, и сразу забыл обо всем больничном, наслаждаясь здоровой людской жизнью: крепкими телами, обрывками чужих разговоров, улыбками, смехом, чьим-то случайным, мимолетным или пристальным взглядом, мельком увиденным милым рисунком лица, летящей походкой женского, по-летнему едва прикрытого тела, его сладким ли, терпким, манящим запахом и, словно в калейдоскопе, детским топотком, лепетом, ангельским ликом и воробьиным гвалтом возле хлебной корки на тротуаре. Он шел и шел людной улицей, наслаждаясь обычной, но для него подзабытой жизнью.
Он шел и шел, поворачивая то в одну шумную улицу, то в другую. А потом ему стало жарко, и могучий айсберг недавно построенного банка словно позвал его в свою прохладную сень. А потом было забытье ли, откровение: журчанье воды, ее прохлада, зеленые берега. Недолгое заблуждение. И горькое разочарованье, обида: “Это — река обманная! И трава обманная! Надо жить у настоящей реки!” А потом был смертельный испуг: “Я не хочу в темноту!!” Короткий испуг и неожиданное спасенье.
И снова — людная городская улица, но теперь уже полная угроз и опасностей. Подстегиваемый страхом, никуда не глядя и ничего не слыша, он спешил с одной лишь мыслью: “Домой, домой”. Укрыться, спрятаться за домашними крепкими стенами. “Домой, к маме. Она ждет меня! А может быть, сразу — в Питер? Подальше от всего. Нет, сначала — к маме!”
Мать и вправду ждала его, зная все об уходе из больницы, о внезапной смерти соседа, о происшествии в банке, — все узнав и распорядившись о поисках, она почуяла сердцем, что сына надо ждать дома. Там она его и ждала.
Он вошел и сразу стал замыкаться, щелкая дверными запорами, а уж потом быстро заговорил:
— Я здесь буду, с тобой... Никаких больниц. Я здоров, здоров... Не нуж ны мне больницы. — И, поглядев на мать пристально, теперь уже медлен но добавил: — Мама, я все помню. Не было удара молнии. Было другое...
Глаза матери, наполняясь слезною влагою, становились все больше и больше и вот уже, казалось, заняли пол-лица. В них было все, чего не сказать словами: любовь и страх, отчаянье и надежда, боль за сына и радость оттого, что он рядом и можно это почуять, обняв его исхудавшее тело, казалось, такое же хрупкое, беззащитное, каким оно было в далекие годы детства его.
Они стояли в прихожей, обнявшись, минуту-другую, словно не веря, что снова вместе.
— А я ведь сегодня ничего не ел, — наконец неожиданно сказал Илья. — Даже не завтракал. Так есть хочу, ну просто ужас...
И разом высохли слезы матери. Она засмеялась, и через минуту хлопали дверцы холодильника, гремела и звякала посуда и материнский голос звенел:
— Я это знала! Я ждала тебя! Варя — в отпуске. Но я еще вчера... Умы вайся — и за стол!
А на столе уже сияла белая салатница с яркой пестрядью помидоров, огурцов и сизых колец сладкого лука. Кружил голову сытный дух густого фасолевого супа. В жаровне пыхтели пахучие фаршированные перцы.
Илья ел жадно, но со вкусом, даже причмокивал, а мать с улыбкой смотрела и радовалась. Она