— Мицелия, иными словами — грибницы.
— Ты чего, ученый, что ли? Юннат?
— В некотором смысле — несомненно, — отвечал мальчик.
Руки у писательских детей начали опускаться, как “Варяг” — на дно Японского моря. Что ни говори, а задирать убогого — вещь не только неправильная, но и скучная.
— А чем занимается твоя мать? Она кухарка?
— Моя добродетельная мать готовит овощи, корнеплоды и мясо умерщвленных агнцев для кормления писцов, используя пламя от сгорания каменного масла или высушенных березовых стволов, разрубленных топором. Каменное масло представляет собой перегнившие стебли папируса и трупы допотопных ящеров. В этом оно сходно с черноземом, наиболее плодородной почвой из всех известных. Поскольку она также богата остатками мертвых стеблей растений, фекалий животных и продуктами разложения их беспокойных тканей.
Старший писательский ребенок мужского пола приложил большой палец правой руки к виску и совершил несколько ритмических движений ладонью, а младший неумно хихикнул, соглашаясь. Они повернулись и начали вприпрыжку удаляться: сначала сквозь сосны, а потом — по тенистой улице, под молодую перекличку плотников, состязающихся в сооружении новых писательских изб, под верещание флотских австро-венгерских щеглов, тоже охваченных вдохновением мировой революции (хвостик лодкой, черно-желтые перья, красное шитье ниже клюва) в листьях горбатых яблонь, украшающих приусадебные участки еще не выселенных колхозников 13 . Дети писцов обернулись, чтобы состроить рожу скудоумному из лисосвинского дома, но он смотрел на них с жалостью, если не с равнодушием.
— В доме устроили отделение Канатчиковой дачи, — засмеялся старший.
— Белых Столбов!! — захохотал младший, и его щеки стали еще круглее.
— А Сережку все-таки жалко. Бинокулярный микроскоп у него был — застрелись!
— А духовой пистолет? А энциклопедия? А немецкая железная дорога на электрическом ходу?
И второй случай имел происшествие, когда мальчиш-кибальчиш также не нарушил военной тайны.
Шел по обочине со станции некто носатый, высокоростый, усатый и смешной. Старый, морщинистый. И узнал его мальчик, и приблизился он к нему, дабы снизу вверх посмотреть на уважаемейшего из пишущих скоморохов, пусть и не удостоенного звания писца, но любимого в народе. Был старик озабочен, и десницу его оттягивала авоська со снедью, благоприобретенной на колхозном рынке у станции, — головкой цветной капусты с неизбежными пятнами желто-серого тления на кучерявой белой плоти, шестью обреченными картофелинами и ломтем нежного и жирного крестьянского творога, недальновидно обернутого в промокшую оберточную бумагу (следовало бы запастись стеклянной банкой). Шуйца же его была пуста и совершала произвольные перемещения в пустопорожнем осеннем воздухе.
— Евсей Иванович! — промолвил мальчик, робея и приближаясь.
— Честь имею, — затрудненно ответил морщинистый, раскачивая сетью со снедью.
— Я чрезвычайно обожаю ваши стихи для детей.
— Спасибо.
— А во взрослых стихах вы разбираетесь?
— Смею надеяться, молодой человек. Вы хотели о чем-то спросить? О Маршаке? О Маяковском, Пастернаке? Может быть, Симонове? Суркове?
— Сообщите мне, прошу вас, Мойдодыр Айболитович, что такое “жимолость” и “кривда”?
— Что-что?
— “Жимолость” и “кривда”. И почему у козы-безбожницы глаза золотые.
Зрачки смешного, усатого и высокоростого очевидно расширились. Он присел, похрустывая коленными суставами кузнечиковых ног, он неаккуратно разместил авоську на пыльных зарослях подорожника, помогающего лечить поверхностные ранения кожного покрова, и напряженно заглянул мальчику в веснушчатое лицо.