— через полтора десятка лет после публикации утопии Одоевского.
Футуролог и любомудр Одоевский написал «Русские ночи» — причудливое сочинение, в коем ученые мужи беседуют по ночам о разнообразных предметах, диалоги перемежаются чтением некоей таинственной рукописи, созвучной их размышлениям; рукопись состоит из вполне автономных новелл, что позволяет публиковать их как самостоятельные рассказы. «Русские ночи» — первый русский философский (любомудрский, я бы сказал) роман. Структура его остается уникальной, во всяком случае, ничего подобного в русской литературе я что-то не припомню.
Писатель включил в «Русские ночи» пару антиутопий, или, в более узком жанровом определении, дистопий [3] , став, таким образом, основоположником жанра на русской почве. В одной из них [4] он построил динамическую модель цивилизации, проследил полный цивилизационный цикл: от зарождения до гибели. Князь полагал, что такова судьба «плохой» цивилизации, имеющей дефект в самом своем основании, — являются Данилевский с Леонтьевым (и следующие за ними почтительно Шпенглер с Тойнби) и неутешительно пророчествуют, что судьба цивилизаций, равно как и людей, повсюду та же: есть дефектный ген, нету ли — жить вечно все равно не получится.
«Смерть Ивана Ильича» восходит к «Бригадиру» (тоже из «Русских ночей»), «Черный монах» — к «Сильфиде». Причем восходят не туманно-предположительно, но просто ошеломляют сходством. Толстовские «Азбука» и «Русские книги для чтения» — младшие родственники «Сказок дедушки Иринея», если не родные, то двоюродные. «Русские ночи» завершаются словами: «Девятнадцатый век принадлежит России». О сорок четвертом веке, как мы знаем, князь думал то же самое.
Цитата из «Русских ночей» всплывает в устряловском рассказе о путешествии по советской России в 1925 году [5] как актуальная историософская идея: «Запад ожидает еще Петра, который привил бы к нему стихии славянские». Это из «Элементов народных». Там же, в «Элементах», Одоевский вводит культурно- исторический концепт «Северо-Восток», явившийся потом у Волошина.
И все-таки почти все, что Одоевский написал, так и осталось в XIX веке, точнее, в его середине, ибо уже к концу века он едва ли не был забыт. Отдельные всплески интереса ничего не меняют. При таком-то разнообразии талантов в сегодняшней русской культуре Одоевский — автор для специалистов да для читателей с большим культурным любопытством. Фактически как текст для «всех» из собраний его сочинений сохранилось до сего дня лишь то, что сам он, по всей видимости (впрочем, с чего я взял?), почитал безделками: только две сказки, рассказанные дедушкою Иринеем: «Мороз Иванович» да «Городок в табакерке». Популярная классика русской детской литературы. Кто их не читал! Невероятное количество изданий.
«Мороз Иванович» — обработка народных сказок. Интересны две авторские детали. Первая связана с бытовой экспозицией. Девочки Рукодельница и Ленивица живут без папы-мамы — с одною лишь нянюшкой. Однажды у Рукодельницы упало ведро в колодец. «Расплакалась бедная Рукодельница да и пошла к нянюшке рассказывать про свою беду и несчастье». Ну и что нянюшка? Утешила девочку? Ничуть не бывало! Послала ее в колодец ведро доставать. Обыкновенно такие поручения дает злая мачеха, которая спит и видит, как сжить сироту со свету, мотивация ее понятна. А тут «нянюшка» — ласковое такое слово. Народные (нетронутые просвещенными собирателями) сказки почти непременно жестоки, но намерения всегда прозрачны. Не то у Одоевского.
Правда, нянюшка «строгая и сердитая». Но это все равно мало что объясняет. Не сказано ведь, что нянюшка Рукодельницу не любила. Да и с чего бы ее не любить? Всем хороша. Бывает, впрочем, и хороших не любят, но как не ценить? Всю домашнюю работу делает, трудится с утра до вечера без перерыва, без устали, не испытывая ни малейшего желания поиграть с подружками, не досаждая нянюшке просьбами. Да еще развлекая ее (без отрыва от производства) «рукодельной песенкой». Маленькая трудовая лошадка, вполне довольная своей жизнью, — дидактический идеал. Не девочка — клад. Зачем ей погибать в колодце? Неужто старое ведро весит более ее трудовых подвигов? Но прагматика чужда нянюшке, она руководствуется голой идеей справедливости, идет на принцип, совершенно забывая о собственных интересах. Во всех иных обстоятельствах обожающий морализаторство, здесь автор просто сообщает приговор нянюшки, никак его не обжалуя: «Сама беду сделала, сама и поправляй; сама ведерко утопила, сама и доставай». В общем логично — и возразить вроде как нечего.
Самое забавное, что девочка полностью принимает эту логику. Она, конечно, огорчена, но вовсе не считает, что с ней поступают жестоко и несправедливо, пользуясь ее беззащитностью, не испытывает никакой обиды: действительно — сама виновата, самой и исправлять. Хоть бы слезинку пролила: в глубокий темный колодец лезть, а как вылезти? Ни слезинки! Из-за ведра-то плакала: ведро вещь в хозяйстве нужная, да и нянюшка заругает. Нянюшка преподает урок, а Рукодельница — идеальная ученица. Есть девочки в русских селеньях! Скорей уж были (возможно, среди крепостных князя Одоевского), потому что сейчас таковых, пожалуй что, не сыскать. Типаж, востребованный в расцвете эпохи большого стиля: отдать жизнь за горящий колхозный трактор. Но все-таки за трактор — не за ведро.
Второе авторское вмешательство в сказку касается не психологии и не человеческих отношений — Одоевский вводит в народную сказку субстанцию, вовсе в ней невозможную (из иного тезауруса), но зато свидетельствующую о собственных его оригинальных интересах: князь интересовался алхимией.
В колодце Рукодельница попадает к Морозу Ивановичу, обслуживает его по полной программе, и тот насыпает ей в счастливо обретенное ведерко пятаков да дарит брошку. Плата преизбыточная: добрая Рукодельница и за одно пустое ведро потрудилась бы. Вослед за ней на колодезные заработки отправляется Ленивица, как и следовало ожидать, трудовых подвигов не совершает, но Мороз Иванович дает награду и ей: «пребольшой серебряный слиток, а в другую руку — пребольшой бриллиант». Бриллиант оказывается льдышкой — это в порядке вещей, а вот серебряный слиток (статочное ли дело!) — замерзшей ртутью, которая, оттаяв, разливается по избе. Сильный постмодернистский ход.