Здесь же примечательная цитата из Пушкина: “Хотя я и презираю свое отечество с головы до ног, но не терплю, чтобы чужестранец разделял со мной это чувство”. Цитата, наверное, записана по памяти. У Пушкина немного иначе: “Я, конечно, презираю отечество мое с головы до ног — но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство”.
Презрение не исключает жалости — чувства, сопутствующего любви. Можно, презирая слабости человека, все же любить его. Как любят и тянутся к своим спившимся матерям брошенные ими дети.
Из контекста письма к Вяземскому парадоксальная мысль Пушкина понятна. У Кедрина, возможно, своя интерпретация; это двойственное чувство ему знакомо. Особенно когда чужестранцы бомбили его отечество. В это время он пишет много патриотических стихотворений — разного, правда, достоинства. Рядом с подлинным пафосом звучат холостые выстрелы, газетные зарифмовки. Они допустимы, наверное, — на фронте, где перо приравнивается к штыку. Он служил во фронтовой газете, его читатели — летчики, солдаты, те, кто шел на смерть, защищая Родину. Он и сам рисковал жизнью.
“Мать Россия, наша жизнь и слава”. Ради нее и рисковал. Но как часто чувствовал себя ее пасынком… Сколько раз в лице своих “богатырей” она предавала его. Назначения на фронт он добился не сразу, белый билет удерживал его в тылу. “Свою судьбу ты знаешь наперед: / Упустят немцы — выдадут соседи”. Односельчанин занес его, как коммуниста, в расстрельные списки, которые готовил к приходу немцев. Кедрин не был коммунистом, но был интеллигентным человеком в очках. По этой причине и подлежал истреблению.
Пускай теперь, волнуясь и спеша,
Народный дух расхваливает кто-то, —
Я твердо знаю: русская душа —
Кувшинками заросшее болото.
Неожиданное добавление к васнецовскому пейзажу, к богатырской силище, заспавшей все революции, коллективизации и нескончаемые — язык сломаешь — милитаризации…
Рядом с храпящим богатырем уживается востроглазый мышонок (“Мышонок”). Ночной собеседник, с которым поэт делится безутешными думами. Можно, оказывается, с кем-то говорить по душам. Тоже ведь Божье создание… Почти домашнее животное в сельской местности. Внимательный и притихший, не боится, что человек его прибьет. У них сходное положение в мире, сходное мироощущение: “Чудится мне — одиночеством горьким / Блещут чуть видные бусинки глаз”. “Я — не гляди, что большой и чубатый,— / А у соседей, как ты, не в чести”. Здесь нет ни капли самоуничижения, но горькое понимание общей участи всего живого в тварном мире. Ночью можно не только прокормиться, но и пообщаться вот так, на равных. “Мы с тобой все наши беды обсудим, / Мой молчаливый, мой маленький друг!”
Нет, Кедрин себя не мыслил забившимся в норку, откуда можно выныривать с риском для жизни за хлебными крошками. А в то же время жизнедеятельность его была ограничена. Недоставало и внутренней свободы, размыкающей внешние ограничения.
Душевная смута, раздвоенность и даже расщепленность сознания характерны для советского человека, идеалы которого не сходились с действительностью. Людей совестливых это мучило и унижало в собственных глазах. Цельность личности формируется обретением абсолютных ценностей. А где их взять, если сама революция была итогом духовного кризиса в России, а после всякие “заигрывания с боженькой” карались законом.
К тому же Церковь никогда не была авторитетом у образованного общества.
А сейчас тем более, опороченная светской властью при раболепном согласии назначенных иерархов. Но к Церкви тянуло — к зову колоколов, к обряду, к сакральной торжественности, которые были основой его “понимания в раннем детстве”.
В Черкизове храм находился неподалеку, одно время даже был виден из окна. Тот самый храм, где тридцать лет спустя будет служить молодой священник Александр Мень. Упоминаю это странное совпадение, полагая, что и оно не случайно… Не берусь его объяснить… Но быть может, голос современного пророка, столь же трагично погибшего, восполнил в чем-то голос поэта… Дочь Дмитрия Кедрина слышала его проповеди.
Кедрин хоть и родился внебрачным ребенком, но детство его было согрето любовью. И с годами детские впечатления свелись в категоричную формулу: “Кроме детства у человека нет ничего радостного”. Воспитание любовью заложило в характере нравственные основы, которые оказались враждебными новому обществу. А известно: если враг не сдается, его уничтожают. Не скрепленные силой Святого Духа, нравственные основы размываются. Он и сам, случалось, поддавался натиску внешних сил, воспевая, к примеру, строителей светлого будущего: “Завтра утром мы выстроим город, / Назовем этот город— Мечта”. Будто вдруг, на мгновение, забылся сном Веры Павловны, тоже по-своему богатырским. То он чувствовал, что “как часы, заведен на сто лет”, то в отчаянии признавался: “Жизнь тяготит все больше. Она давно уже перешла в существование”. И — прямым текстом о конце:
Как истомилось это тело!
Как стали тяготить года!..