(“Душная ночь”)
Холодным утром солнце в дымке
Стоит столбом огня в дыму.
Я тоже, как на скверном снимке,
Совсем неотличим ему <...>
Меня деревья плохо видят
На отдаленном берегу.
(“Заморозки”)
Открыли дверь, и в кухню паром
Вкатился воздух со двора <...>
Во льду река и мерзлый тальник,
А поперек, на голый лед,
Как зеркало на подзеркальник,
Поставлен черный небосвод.
Пред ним стоит на перекрестке,
Который полузанесло,
Береза со звездой в прическе
И смотрится в его стекло.
Она подозревает втайне,
Что чудесами в решете
Полна зима на даче крайней,
Как у нее на высоте.
(“Зазимки”)
В двух первых примерах нарциссизм практически не прикрыт (если не считать плохой видимости в “Заморозках”). А в третьем в мировое зеркало небосвода за автора смотрится береза, которая, однако, догадывается о своем родстве с обитателем крайней дачи, что с зеркальной симметрией возвращает нас к дому поэта в начале стихотворения. Эти сложные перекодировки диктуются, конечно, заведомой неприемлемостью самолюбования и желанием замаскировать его если не под альтруизм, так хотя бы под скромность.
Играет роль, конечно, и христианский слой пастернаковского мироощущения. А в масштабе русской культуры в целом к таким околичностям предрасполагает сама нехватка соответствующей лексики. И это - несмотря на мощный всплеск нарциссизма в эпоху Серебряного века, особенно у футуристов, от которых сознательно отталкивается Пастернак. Иными словами, предлагаемой Кохутом реабилитации нарциссизма препятствует один из самых консервативных социальных институтов - язык. Так сказать, институт русского языка.