Е л ь ц и н. Не все, не все. Мой Юрий, короткорукий, называет вас самозванцем. И московским пугалом социализма с человеческим лицом.
Г о р б а ч е в. Просто ни в какие ворота! Это, извините, дерзость, а не дерзновение. Всякая распущенность имеет границы. Свобода — это
в первую голову ответственность.
Е л ь ц и н. Мы — новая генерация. Отрясшая страх. О тт рясшая.
П у т и н. Не знаю — наше подразделение берет с Андропова пример.
Е л ь ц и н. Вы, молодой человек, кто и откуда?
П у т и н. Я из вашего аппарата.
М е д в е д е в. Он вас исключительно уважает.
Е л ь ц и н. А вы, юноша?
М е д в е д е в. А я исключительно уважаю его.
С т а л и н. Он из его аппарата. Я не ошибаюсь, товарищ?
М е д в е д е в. Так точно, товарищ Сталин. Мы на него всем аппаратом молимся.
Приобретая такого рода естественность, демонстрация теряет стройность. Очень скоро она превращается в преодоление препятствий, которыми становятся сами демонстранты и полотна, которые они несут. Постепенно от них начинают освобождаться — оставляя на первом же свободном месте, сваливая в кучу. То там, то здесь полотна образуют закутки, выгородки, маленькие помещения, скрытые от посторонних глаз.
Их используют для уединения и укромных объяснений те или иные персонажи.
Корней и Ниобея.
К о р н е й. Кузина, не притягателен ли я для вас?
Н и о б е я. С какой стати?
К о р н е й. Потому что во мне пульсирует к вам влечение.
Н и о б е я. В смысле это самое?
К о р н е й. Всеобъемлющее. Включая и это самое.
Н и о б е я. Но мы же двоюродные.
К о р н е й. А не будь — вопрос можно рассмотреть, да? Другими словами, кое-какая притягательность наличествует.
Н и о б е я. Не больше, чем к любому вашему брату. К любому активному экземпляру без выраженного уродства и инвалидности.
К о р н е й. Так и мое влечение не индивидуальное. (Вдруг засомневавшись.) Кажется.
Н и о б е я. А что, кто-нибудь сюда сунется? Запросто.
К о р н е й. Запросто. Тем интереснее.