Тут есть одно важное слово: военный летчик стреляет, забавляясь. И когда старая русская женщина, мать повествователя, грозит летчику кулаком и посылает проклятие и небо покрывается тучами, а летчика сбивают «одиночным выстрелом из АКМ», находят на земле запутавшимся в стропах парашюта и перерезают ему горло, то у читателя возникает чувство, что само небо наказало садиста.
Когда же читаешь, ну, скажем, Аркадия Бабченко, ну вот хоть относительно недавнюю подборку «Маленькая победоносная война» («Новый мир», 2009, № 1), — вовсе не ура-патриотическую, а насквозь пропитанную пацифистским пафосом, — испытываешь сочувствие к русским солдатам, оказавшимся между молотом и наковальней. С одной стороны — приказ, который солдат не может отказаться выполнять, с другой — враждебность местного населения, ненавидящего оккупантов. Даже дети жестами показывают перерезанное горло и вскидывают кулаки вверх, когда колонна проходит через села. А если еще солдат постоянно обстреливают («Трассера летят из снега, из каких-то пустых домов или из деревьев»), как тут будешь считать жителей чеченской деревни — мирными? Да и если подумать — сбили же мирные жители Шали самолет и горло пленнику перерезали… Одиночным выстрелом из АКМ? Хм… «Может, это был ЗРК „Оса-АКМ”»? — не без иронии предположил мой добрый знакомый-военспец, которому я задала вопрос о правдоподобности этой сцены (поясню, что ЗРК — это зенитно-ракетный комплекс).
«Мне не нравится, когда мои тексты воспринимают как „слово с той стороны”, — заканчивал Садулаев повесть прямым обращением к читателю. — <…> Потому что нет „той стороны”. У нас одна сторона, общая… Здесь есть концептуальное непонимание, смещение позиций. Вернее, конструирование несуществующей контрпозиции: „чеченцы и русские, они и мы, свои и чужие”. Постарайтесь читать повесть, убрав установку, что это „они” пишут о „нас”. Поймите, что это „мы” пишем о „себе”».
Очень политкорректно. Но совершенно не вяжется с содержанием повести. Контрпозицию все- таки конструирует писатель, а не читатель. И победой Садулаева как писателя является именно то, что читатель проникается сочувствием и состраданием к жителям далекого и дотоле чуждого Шали, застигнутым войной в их собственных домах. А победой Бабченко как писателя является сочувствие, испытываемое читателем к русским солдатам, брошенным распоряжением начальства в нелепую войну. Они еще ничего не совершили на этой земле, но уже предупреждены о возможной участи жестом «мирных» жителей (перерезанное горло).
Однако почти одновременно с публикацией в «Знамени» выходит в «Континенте» другая повесть Садулаева, «Когда проснулись танки», в которой действительно снята оппозиция «они» и «мы», «русские» и «чеченцы». Два друга. Оба русские по матери и чеченцы по отцу. Оба родились в Шали. Тщательно подчеркивается, что это не просто дружба, — в ход идет миф о близнецах и даже миф об андрогинах. «Мы вдвоем были тем самым андрогином, мифическим существом, цельным и совершенным, которое боги разделили на две части из зависти и из ревности...» Повествование ведется то от лица одного героя, то от лица другого. Один из них остается в Шали. Другой уезжает в Россию. Один становится боевиком. Другой — омоновцем. Они встречаются в бою, оба с автоматами в руках. Смотрят друг на друга: «Мы вспомнили все, и даже главное, что мы всегда были одним целым». Но кто же все-таки выстрелил? А вот это и неизвестно. «Тот из нас, кто выстрелил первым, написал эту повесть». И убил часть самого себя. Автора есть за что упрекнуть: в повести нет того очарования, что в «Ласточках», эмоциональный накал искусственно подогрет, слишком отчетливо видна конструкция. Но повесть чрезвычайно интересна тем, что в ней появляется мотив двойничества, который потом сделается почти постоянным.
Несмотря на выраженное желание, чтобы его тексты не воспринимались как «слово с той стороны», свою первую книгу Герман Садулаев называет «Я — чеченец!» («Ультра. Культура», 2006). Название отчетливо провокативное — во вкусе Ильи Кормильцева, любителя всего радикального — левого и правого, национального и интернационального. Если взглянуть на содержание, название неточное. Но в смысле раскрутки писателя чрезвычайно удачное. В романе «Шалинский рейд» герой, поступающий в Петербургский университет, набрав проходной балл, рассчитывает использовать еще и национальную квоту «на прием абитуриентов с окраин страны».
В нашей литературе и премиальной системе тоже действуют квоты: на место классика, новатора, эстета, социального писателя, интеллектуала, левого радикала, наивного провинциала, молодого бунтаря. Квота «чеченец» никем не была востребована. И слово это стало не столько обозначением национальности, сколько брендом, которому должен был соответствовать Садулаев, что он и делал не без иронии, позируя, например, перед фотографом в трэшевой майке с оскалившимся волком. Ну а уж под эту маечку так и просится заглавие «Волк в овчарне» — так называется статья Сергея Белякова в «Частном корреспонденте» (10.07.2009), где Садулаев сравнивается с Прохановым как националист с националистом — чеченский с русским.
Правда, заняв эту нишу, Садулаев тут же обнаружил, что для него она тесна, и принялся подсмеиваться над критикой, обрадованно пришпилившей его в свободную клеточку, как жука в энтомологической коллекции. В забавном рассказе «Partyzanы & Полицаи» («Дружба народов», 2009, № 7), выполненном в стёбной стилистике капустника, где пародируются споры вокруг романа Захара Прилепина «Санькя», инспирированные статьей Петра Авена, персонаж по имени Прохор Залепин живо убеждает жителей деревни Спорово, что «власть должна быть своя, народная», и на его сторону переходят «беженцы, и среди них самый шумный — Франц Балалаев (который говорил о себе, что он — чеченец, но это вряд ли)». (К тому времени чеченская пресса, обиженная неканоническим образом чеченца, возникающим в прозе Садулаева, уже высказала это «вряд ли».)
Романы «Таблетка», «АD» [1] ничего общего не имели с чеченским опытом автора и психологической травмой чеченской войны. Абсурд офисных будней, доходящий до фантасмагории, торговая корпорация как секта сатанистов, предсказуемая и часто остроумная критика «общества потребления» и идеологии элит (людоедской, дьявольской и — вот не угодно ли — даже гермафродитской). Предсказуемая — потому что как же обойдется без нее Садулаев, старательно продвигающий свои левые взгляды в публицистике, которая порой пугает; как, например, совет элитам, высказанный в связи с той же статьей Авена, помнить, что время от времени наступают времена, когда «наматывают кишки на шеи эффективным менеджерам вместо галстуков, и пьяные матросы насилуют их жён и содержанок, и серое быдло, солдаты, поднимают на штыки талантливых банкиров и их редакторов». Совет (или угроза), плохо согласующийся с декларацией о необходимости «уменьшать страдания людей».
Но писатель Садулаев, к счастью, глубже и интереснее Садулаева — левого идеолога и