Детали «житейской» биографии, в том числе новые, важные и интересные (чего стоят история гибели отца поэта, который покончил с собой, предварительно застраховав свою жизнь, или подробности пребывания Иванова в кадетском корпусе, или его попытка выехать за границу в 1918 году якобы для воссоединения с первой женой), поневоле оказываются как бы «на полях» творческой жизни, а зачастую опускаются в сноски. Что ж, таков выбор автора, и таков жанр книги. Хотелось бы только (опять же) чуть большей откровенности; попытки иногда немного «пригладить» Иванова оборачиваются несправедливостью в адрес его современников. Бенедикт Лившиц, в «Полутораглазом стрельце» пустивший высокомерно-язвительную стрелу в адрес «Жоржиков Ивановых» и «Жоржиков Адамовичей», не знал, что вышло позднее из этих эстетов. Но автор «Жизни Георгия Иванова» хорошо знает, что Лившиц — большой поэт, ни в чем не предавший своей молодости, и мемуарист более добросовестный, чем сам Иванов. Cтоит ли обвинять его в «разнузданных инсинуациях»? (Кстати, в чем инсинуации? «Греческие вкусы», как деликатно выражается Арьев, молодого Иванова — факт несомненный и общеизвестный.)
Наконец, большой подарок читателю — собрание писем Иванова, приложенное к книге. Особенно хороши поздние письма к Роману Гулю — как психологический документ, источник биографических фактов (нуждающихся, само собой, в проверке) и затекстовой комментарий к тогдашним стихам. Комментарии Арьева, как всегда, подробны и точны.
С е р г е й С т р а т а н о в с к и й. Оживление бубна. М., «Новое Издательство», 2009, 66 стр. («Новая серия».)
Сергей Стратановский, один из ярчайших поэтов ленинградского андеграунда 70 — 80-х, на рубеже 90-х пережил серьезную творческую «мутацию». На смену написанным в гротескно-монументальной «полилогической» манере ранним вещам (в основном и определившим место Стратановского в истории русской поэзии) пришли короткие, эпиграмматически заостренные стихотворения, держащиеся на тончайших движениях интонации. Среди них тоже есть истинно замечательные; но предпоследняя книга, «На реке непрозрачной» (2005), показала, пожалуй, известную исчерпанность этого пути.
Удачи Стратановского в последнее десятилетие связаны с переходом от лирики к эпосу. В молодости серьезно изучавший мифологию и фольклористику (под руководством самого Проппа), он обратился к мифологическому наследию тюркских, финно-угорских, палеоазиатских и других «коренных» народов Восточной Европы и Северной Азии. В сущности, это особый мир дорусской России, соотносящийся с исторической страной, как у Толкина — мир эльфийского Средиземья с пришедшим ему на смену миром людей, как мир хтонических титанов Голосовкера с миром олимпийцев. Этот древний мир пропитан магией; но магия эта умирает, уходит, и именно ее гибель и является основной темой книги. От магических сил отрекаются добровольно: карело-финский первочеловек Вяйнямёйнен не может (или не хочет) помочь русскому князю волшебным словом, но вступает рядовым в его войско, чтобы встретить долгожданную смерть; шаман отказывается от своей силы ради спасения жены; чукча Кымылькут предпочитает смерть от горя магическому насилию над возлюбленной. И все же древние боги не до конца покидают мир: они лишь переселяются в иное измерение, в вечность, оказываются современниками, собеседниками и Гильгамеша, и нынешних людей с их болями и проблемами —
<…>
потому что мир Нижний, мир хищный
Никогда не исчезнет.
Стратановского легко обвинить в модернизации, в «гуманизации» мифа, смягчении его древней, беспощадной, внеэтической природы. Но таковы законы, по которым работает поэт: он — не романтик и не юнгианец. В древнем, архаическом он выбирает то, что соответствует самоощущению и нравственному опыту современного человека, что связывает это самоощущение и этот опыт с вечностью.
В выборе сюжетов и их разработке нет поражающей воображение экзотики, но есть мудрость и благородство.
Прозаическое повествование на сюжет тюркского эпоса «Идигей», включенное в книгу, на наш взгляд, несколько слабее стихов.
А л е к с а н д р М и р о н о в. Без огня. М., «Новое Издательство», 2009, 120 стр. («Новая серия».)
Среди нескольких больших поэтов уже помянутой блистательной ленинградской плеяды 1970-х Миронов — самый странный, даже загадочный по своему генезису. Для всех этих поэтов культурное сливалось с природным, стихийным; культура осмыслялась как переплетение саморазвивающихся, жизнедающих и опасных энергий. Но и Стратановский, и, конечно, Кривулин, и даже Шварц (хотя в ее случае это наименее очевидно) шли из рационального вольтеровского космоса в бессознательное, осмысляя и осваивая его. Миронов же двигался в обратном направлении; его лирика начинается со сводящих дыхание энергетических волн, источник которых — и уязвимая телесность поэта, и культурная память, сливающаяся в подобие тревожного и сладкого сна. Та же самая память, но уже более ясная, «дневная» ее ипостась помогала овеществить и оформить эти волны.
Как и Стратановский, Миронов сильно изменился в 1990-е. Лирические волны стали суше и острее (но не слабее), память — более избирательной, но притом более ломкой, нервной. Новая книга