Однако она ускользнула, по пути одергивая свой измятый синий балахон: мне скоро в мою травяную лавчонку, а ты как следует поспи. И я, накинув на глаза от нарастающего света свернутую майку, с наслаждением погрузился в небытие, вопли воронья под окном ощущая такими же убаюкивающими, как шум прибоя.
Когда я проснулся, было совсем светло даже сквозь майку. В солнечной комнате рядком сидели папа и мама, точно такие же, как на кладбище. Чуть правее и дальше стояли навытяжку дед Кузьма Ковальчук с бабушкой Ириной Ивановной на фоне Швейцарских Альп, обставленных сочинскими пальмами в кадках; бравого деда в застегнутом на единственную пуговицу пиджачке затащили фотографироваться прямо с попойки, а бабушка уже и тогда обрела свою иконописную кротость. Седенький дед Аврум, демонстрируя фамильную каценеленбогеновскую горбинку, понуро сидел бочком у стены, как в киножурнале, разоблачавшем сионистское гнездо в алмаатинской синагоге, — таки пролез в историю хотя бы в качестве наглядного пособия. Однако седенькая бабушка Двойра, резкая в движениях, словно угловатый подросток, и здесь не позволяла ему отрешиться от земной суеты: устремив на него угольно- черные мохнатые глазищи, она чего-то требовала от него на хлопотливом идише, покуда и он не разразился гневной тирадой, в которой я разобрал лишь одно слово: “Аферистка!”; ничуть не смутившись, она махнула сухонькой обезьяньей ручкой: “А це мени як музыка”.
Мамочка, обрадованно и гордо обратился я к маме, ты помнишь, как я боялся мертвецов? Все мальчишки бежали смотреть, а я летел домой. А теперь видишь — нисколько не боюсь! Глупыш, ласково и грустно улыбнулась мама, чего же тебе их бояться, если ты сам мертвец? И я почувствовал у себя на лице щекочущую бороду аж до груди и понял, что это отцовская борода, седая с чернью. И ощутил невероятное счастье, что теперь я никогда не расстанусь с теми, кого люблю…
И проснулся во второй раз.
Близкая дружба с Алхимовым у нас не сложилась, но была полная симпатия и уважение. Алхимов сошелся с Дроновым, и они стали вместе готовить побег. Дронов и меня уговаривал, но я его с такой же силой отговаривал.
— Не могу, за что такая несправедливость! — Это был его довод.
— Все верно, но это же ошибка, скоро ее исправят, надо набраться терпенья… — но он и слушать не хотел. Какой-то психоз овладел им. Он изготавливал компас, копил сахар, и я ему подбрасывал свой (кажется, по кусочку в день мы получали).
Я уже был на новом лагпункте, когда узнал, что оба мои друга исчезли и где-то их стрелки настигли и как будто бы прикончили. С беглецами расправлялись именно так. Я позже видел на берегу Воркуты беглеца с простреленными ногами и, кажется, еще и руками. Это был здоровенный мужчина, спортсмен. Он лежал на носилках полуживой, а мы проходили мимо с мешками и тайком бросали на него взгляды. Положили его для устрашения, но, уставшие, измотанные, мы как-то особо болезненно не реагировали. Все тяжело, и это тоже. Кое-кто даже осуждал беглецов — из-за них, мол, усилят режим.
Сонную одурь с меня как рукой сняло, я четко проделал весь утренний туалет и проглотил пшенную кашу из зеркальной кастрюльки, заботливо укутанной в мою старую куртку. Но вкуса уже не почувствовал, погрузившись в папину папку.
Прорабом на лесозаготовках был Цвик, постоянно приговаривавший: “Я уже, слава богу, не первый срок”. Чем только люди не готовы порисоваться перед другими!.. Без аристократов, видимо, невозможно ни одно общество. Но найти хорошего напарника-лесоруба было труднее, чем дипломированного философа. “Тут тебе не университет — тут думать надо”. Да еще и что-то уметь: ставить пилу, точить, разводить, ровно пилить и на нужном уровне, свалить без “козла”, осучить заподлицо — без выемок. Куда нам, талмудистам! Но среди нас, козлищ, несколько заблудших овец — рядовые работяги. Я уже со многими подружился: осталось с пионерских лет глубокое уважение к рабочему человеку. Гегемону! И мне повезло колоссально.
— Пойдешь со мной на пару? — обратился ко мне через весь барак Сергей Кузовков.
Ни один богатый и знатный жених не мог бы так осчастливить избранницу, как опытный лесоруб Сергей Кузовков осчастливил меня. Малограмотный, на каком-то собрании, посвященном Красной армии, он что-то спросил о Троцком — пять лет по статье КРТД. И только вчера узнал, что Троцкий еврей, и тут же провозгласил, что всех евреев надо вырезать. И тут же выяснилось, что в жизни он не видел ни одного еврея, — зато первого же, меня, выбрал в напарники. Нам выдали новую одежду и новые валенки, но по дороге в лес он меня убеждал, что лапти куда лучше.
— Возьмешь аршин сукна, обернешь вокруг ноги, натянешь лапоть, перевяжешь — ни одна снежинка не попадет. А валенок что, набьется сверху снегом, и нога замокнет.
В литературе лапти считались символом нищеты, а тут нa тебе — мечта о лаптях. Но я не стал возражать и только через пару лет убедился, как приятно в них летом, на выгрузке: легко, нога не потеет, — значит, и зимой в них лучше.
Мы нашли свою поляну, и я сразу же получил твердое и уверенное: “Ну и дурак же ты!” Причиной была красивая ель посреди поляны. Ветки от вершины до самой земли. Слегка припорошенная снегом, она была просто величественна, казалось, вот-вот из-за нее выскочит Иван Царевич на Сером Волке. Живя в Киеве, я, наверно, и не заметил бы такой красоты… Я замер — и даже крикнул Сергею, чтобы и он тоже полюбовался. Тут-то он мне и заявил: “Ну и дурак же ты! Хоть бы подумал, сколько тебе придется сучьев обрубать”. И вскоре я убедился в его правоте. Сучья все время мешали, и пришлось долго внизу их обрубать, а когда дерево рухнуло, то так пружинило на оставшихся сучьях, что нельзя было топором ударить как следует, — не скоро красавица стала хлыстом. И все же к вечеру мы норму выполнили и вернулись счастливыми домой. Будет 600 граммов хлеба и ужин. А главное — оправдал доверие друга, поддержал честь очкариков, ученых да еще кое-кого вдобавок. Мне было чем гордиться!