день-ночь, огонь-вода, жизнь-смерть, внутри-снаружи и т. д. Впрочем, при ближайшем рассмотрении в этих стихах обнаруживаются и композиционная своего рода цельность, и простые оппозиции расщепляются и образуют более сложный состав, и относительная бедность словаря не мешает яркой сюрреалистической картинности, а вышеприведенная цитата демонстрирует тонкую филологическую работу с составом слова. Вот и в биографической справке значится: филолог. То есть на стихийность (думается, все-таки природную) поэтического дарования Екатерины Боярских накладывается координатная сетка филологической грамотности. Эти филологические координаты предусматривают не столько следование той или иной традиции (далекие отголоски хлебниковского, цветаевского, заболоцкого стиха у Боярских вполне различимы), сколько своего рода аскезу, отказ от самых, может быть, лакомых влияний и веяний. Так появляется возможность говорить «на чудовищном, невнятном, / незабвенном, безвозвратном, / партизанском языке, / убегающе понятном, / как рисунок на песке».
Боярских трудно цитировать: строки, вырванные из набегающего словесного потока, из системы перекличек, гаснут.
Приведу самое короткое стихотворение полностью:
МАЛАЯ МЕДВЕДИХА
У медведихи и ухо
слышит дышащее тихо
тёплое, теплее пуха,
эхо —
и лесное мухо,
и заплаканное мыхо
ходят в лабиринтах слуха
в мягких тапочках из меха.
А как любителя фантастики меня не мог не порадовать эпиграф из Урсулы Ле Гуин, давший название книге.
Д м и т р и й В е д е н я п и н. Между шкафом и небом. М., «Текст», 2009, 109 стр.
Мемуарная проза, стихи (частью новые, частью из книги «Трава и дым», 2003), несколько фотографий из семейного альбома. Впечатление продуманной бедности: и воспоминания могли быть поразвернутей, хотя бы в части семейных преданий, и фотографий наверняка сохранилось много больше, чем отобрано для книжки; разве что стихи, где так или иначе преломились впечатления начальной поры, представлены более или менее полно.
Хотя — что значит поразвернутей? Говорят, есть специальные техники припоминания, вроде бы позволяющие (не знаю, не пробовал) извлекать из глубоких закоулков памяти давно и, казалось бы, прочно забытое. Но, как я понимаю, Дмитрий вовсе не стремился воссоздать свои детские впечатления в максимально возможной полноте, простодушно полагая существенным лишь то, что помнится само, без нарочитых усилий. А помнится и оказывается существенным лишь самое любимое — драгоценные мгновенья, стихи, фотографии. Притом что память у Дмитрия Веденяпина на зависть цепкая, память природного поэта:
«то, что я не буду математиком, стало понятно маме давно, а именно в тот момент, когда посредине ее объяснения, как решать какую-то элементарную арифметическую задачку про овец, которых в таком-то количестве вывели на пастбище, а столько-то оставили в овчарне, я мечтательно поинтересовался, какого эти овцы цвета и какая в тот день была погода».
Впрочем, мне как читателю — причем имеющему существенно иной, нежели у автора, житейский опыт — интересна не столько погода того или иного дня, сколько, скажем так, запомнившаяся автору погода времени. У Веденяпина очень хорошо видна эта погода, и она на удивление светла, даже когда речь идет о невеселых событиях... Вот и Григорий Дашевский в вынесенной на обложку реплике замечает: «Стихи Дмитрия Веденяпина вырезают в мире некий светлый куб…»
Странное дело! Поэт пишет мало, печатается нечасто, последняя (вторая) тоненькая книжка вышла семь лет назад, на публике появляется редко, в блогосфере отсутствует, но круг его почитателей широк и разнообразен. Может быть, дело именно в этой, казалось бы, давно немодной простодушной светлоте, в мироприемлющей погоде его стихов и, как мы убеждаемся сегодня, прозы.