с Аничкова моста.
Разворотило снарядом решётку
с морскими конями и нереидами.
Враг у ворот!
Странно,
раньше я думал, что сам я — историк искусства,
а теперь вот пишу что-то вроде стихов, как бы музыку.
Марк считал,
что он — писатель,
сдал в печать неплохую книгу
о Савроматове (я ему помогал материалами),
а теперь оказалось: какой колоссальный талант
в фотографии — хватка, способность
останавливать миг, становящийся мифом!
Просто Хлебников образа.
Поразительно даже не это,
а сильнейшее возбуждение
напряжённого до предела
сознанья в тисках катастрофы.
15 ноября.
Повстречался также Мордовцев (родня романисту). Он шёл с бесцельно горящим взглядом, всклокоченной бородой и изрядно опавшим брюшком по Садовой. Куда? — Известно куда. Был тихий день: почти не стреляли. Мордовцев нёс собачонку — испуганную, трясущуюся. „Как дела, Алексей Петрович?” Шедший встрепенулся, а потом, узнав, чуть стыдясь, улыбнулся: очевидно, в предчувствии сытного ужина. Собачонку на всякий случай он запихнул за пазуху и всё время разговора засовывал её голову обратно. „Выживаем тут помаленьку, Глеб Владимирович”. — „А как ваши исследования родной финно-угорской архаики?” Мордовцев ещё в пору финской кампании открыл в себе немало мокшанского и острый интерес к анимизму, чем надеялся воспользоваться после успешного марша Красной армии на Гельсингфорс, где его ждало, Мордовцев верил, место главы по фольклору главного вуза грядущей союзной республики. Тогда же, зимой 1939 — 1940, в Институте искусств он прочитал сообщение
о двух финно-угорских
богатырях русского эпоса —
неторопливо бездействующем Илье Муромце,
укрепляемом в том православной религией
(тут была подковырка),
и удачливом его сопернике Цёфксе-язычнике,