якобы (1)шутливыми(2) формами. Так написаны, например, повесть А. Платонова (1)Впрок(2), поэма Н. Заболоцкого (1)Торжество земледелия(2). Они написаны якобы в шутливых - на деле юродских тонах, вольно или невольно прикрывающих издевку над колхозным движением, над строем социализма вообще».
Рад или не рад был Платонов тому, что у него появился серьезный подельник, знал или не знал вообще об этом выступлении Фадеева, впоследствии напечатанном в «Литературном критике», но 23 мая 1933 года автор «Чевенгура» обратился к Горькому: «Время, которое я у Вас займу, будет коротким. Предмет, о котором я хочу с Вами посоветоваться, касается вопроса, могу ли я быть советским писателем или это объективно невозможно.
Обычно я сам справляюсь со своей бедой и выхожу из трудностей, но бывают случаи, когда это делается немыслимым, несмотря на крайние усилия, когда труд и долгое терпение приводят не к их естественному результату, а к безвыходному положению».
Встреча не состоялась, но в ответ на просьбу главного редактора «Правды» Мехлиса публично выступить против Пришвина, Платонова и Павла Васильева Горький коротко написал Мехлису о Платонове как о человеке даровитом, но испорченном влиянием Пильняка и сотрудничеством с ним. Ничего больше он в своем со времен «Чевенгура» корреспонденте не разглядел, но и не стал против него ни тайно, ни явно выступать. Пока не стал.
Платонов горьковского суждения о себе не знал (хотя мог о нем догадываться, и это подхлестывало его неприязнь к Пильняку, в общем-то не заслужившему столь жестоких оценок от бывшего соавтора), он продолжал на Горького, некогда отнесшегося к нему ласково, уповать, и 13 июля 1933 года обратился снова, на этот раз с конкретной просьбой - помочь поехать на Беломорканал:
«…Должен Вам сообщить, что недели две назад я писал об этом т. Авербаху. Написал в том смысле, чтобы мне была дана возможность изучить Беломорстрой или Москва-Волгу и написать об этом книгу. Я бы, конечно, возможности этой не просил (кому она у нас запрещена?), а сам бы (1)взял(2) ее, если хотя бы некоторые мои рукописи печатались и я имел бы средства к существованию. Интерес к таким событиям у меня родился не (1)две недели назад(2), а гораздо раньше. Больше того – несколько лет тому назад я сам был зачинателем и исполнителем подобных дел (подобных – не по масштабу и не в педагогическом отношении, конечно)».
Последнюю фразу можно интерпретировать как относящуюся к участию в мелиоративных работах в Воронежской губернии в средине 20-х годов и написанию «Епифанских шлюзов», однако с «беломор-балтийскими шлюзами» ему не повезло (или в высшем смысле повезло, особенно учитывая тот факт, что на канале, где, по выражению Пришвина, «была вся Россия», работали арестованные по делу вредителей его бывшие подчиненные мелиораторы, и неизвестно, как бы они отнеслись к возможной встрече с главным воронежским «вредителем»), и в состав писательской бригады Платонова не включили, хотя о его желании поехать на Беломорканал было известно в ОГПУ, которое эту поездку курировало. 20 октября 1933 года осведомитель сообщал: «А. АВЕРБАХ познакомил П<латонова> с ФИРИНЫМ, и они ведут сейчас переговоры о работе П<латонова> на Бел<оморско>-Балт<ийском> Канале, где он хочет реализовать интересный проект электрификации водного транспорта».
Однако Платонову не верили. Или не доверяли. Боялись опять угодить из-за него в историю. А он продолжал отстаивать свое право быть напечатанным.
«Прошу Вас, как председателя Оргкомитета писателей Советского Союза, помочь мне, чтобы я мог заниматься литературой. Меня не печатают 2,5 года. Все это время я, однако, усиленно писал. Но мои рукописи отклонялись и отклоняются, - отчасти потому, что я действительно не вышел еще из омраченного состояния, отчасти – автоматически. <…> Мне это нужно не для (1)славы(2), а для возможности дальнейшего существования. Существование же мне нужно для того, что я еще буду полезным в советской литературе», - писал он Горькому осенью 1933 года. Ответа не было.
В начале 1934 года Платонов направил в бывший особняк Рябушинского на Малой Никитской новый рассказ. «…При этом посылаю Вам свой рассказ (1)Мусорный ветер(2) и прошу Вас прочитать его. В случае если Вы найдете рассказ подходящим для напечатания, то прошу поместить его в альманахе (1)Год Семнадцатый(2). Обращение мое непосредственно к Вам вызвано моим тяжелым положением и сознанием того, что Вы поймете все правильно».
Какое это было по счету письмо к Горькому? Десятое? Двадцатое? Но на этот раз ответ он получил.
«…Рассказ Ваш я прочитал, и – он ошеломил меня. Пишете Вы крепко и ярко, но этим еще более – в данном случае – подчеркивается и обнажается ирреальность содержания рассказа, а содержание граничит с мрачным бредом. Я думаю, что этот Ваш рассказ едва ли может быть напечатан где-либо. Сожалею, что не могу сказать ничего иного и продолжаю ждать от вас произведения, более достойного вашего таланта».
С точки зрения вечности за одно только слово «ошеломил» горьковскую оценку можно считать платоновской победой. Так взявший шефство над советской литературой Горький не писал никому и ни о ком. История тридцатилетнего германского физика космических пространств, а следовательно, философа Альберта Лихтенберга, своеобразного брата, ровесника и двойника русского философа Вощева из «Котлована», который поднимает бунт против памятника Гитлеру, избивается до полусмерти фашистской толпой, подвергается кастрации, попадает в концлагерь, приговаривается к расстрелу как биологический урод, чудесным образом бежит и умирает, отрезав напоследок собственную ногу, чтобы ее сварить и накормить своей плотью помешавшуюся от горя, потерявшую двух детей рабочую женщину, но приготовленное мясо достается не ей, а полицейскому, ищущему опасного государственного преступника и находящему вместо Лихтенберга изувеченную, одетую в клочья одежды большую обезьяну, – история эта поражает своей обнаженностью, ирреальностью и в то же время невероятной внутренней достоверностью и силой воздействия.
Рассказ = бред, рассказ = триллер, рассказ = видение, сон. Мы мало что знаем об истории его создания, но можно почти наверняка сказать, он был написан молниеносно. Такое невозможно выдумать, а только увидеть, и тотчас же увиденное записать, не имея в виду зловещих сходств между гитлеровской