понимает, что его могут арестовать? [4] «Не нужно так резко отличаться от других. Мы же в СССР — это нужно понимать» [5] .
Мур одобрял все действия партии и правительства, что бы партия и правительство ни делали. Мур радовался не только присоединению Прибалтики, но и введению недели вместо шестидневки и удлинению рабочего дня, благо, Мура он пока не касался: «Бесспорно, промышленность здорово увеличится в связи с этими мероприятиями и оборона страны тоже» [6] .
Даже арест сестры и отца не поколебал убеждений Мура. Он оставался правоверным коммунистом. Мур приписывал свои убеждения влиянию отца [7] . Сергей Яковлевич не был беспринципным наемником НКВД или искателем приключений, вроде Веры Трэйл. Белый офицер честно служил советской России, а чтобы быть по-настоящему искренним, пришлось принять марксизм.
Франция тридцатых годов была, пожалуй, самой левой страной в Европе. В то время, когда континент потихоньку покрывался диктатурами и лишь на Востоке Европы еще держалась до 1939 года чехословацкая демократия, во Франции больше двух лет правил Народный фронт, созданный по рекомендации Коминтерна. 1 мая и 14 июля (в День взятия Бастилии) коммунисты выходили на демонстрации вместе с социалистами и радикалами, пели старые французские революционные песни — «Интернационал» (в то время еще и гимн СССР) и «Марсельезу». Впереди, взявшись за руки, шли Морис Торез, Леон Блюм и Эдуар Даладье. Народный фронт проводил в парламенте революционные законы об обязательном отпуске для трудящихся, о сорокачасовой рабочей неделе при восьмичасовом рабочем дне, о страховании рабочих. Левые интеллектуалы торжествовали, а ультраправые Моррас и де ля Рок скрежетали зубами в бессильной злобе: впервые в истории Франции правительство возглавил еврей — Леон Блюм.
Так что деятельность «Союза за возвращение на Родину» проходила в самой благоприятной обстановке. Эфроны ходили на фильмы Григория Александрова, заражаясь их неподдельным оптимизмом. Звучали незабываемые мелодии Исаака Дунаевского, улыбался с экрана плакатный красавец Сергей Столяров, воплощение справедливости и надежности, острил неунывающий Леонид Утесов, а великий Соломон Михоэлс пел на идиш колыбельную негритенку. Разве такую страну можно было не полюбить? Великая иллюзия кино! Советские люди, лояльные власти, тоже любили фильмы Александрова и Пырьева, но видели в них прекрасные киносказки, о нелояльных и говорить нечего: «В середине 30-х годов в нашем кинематографе можно было видеть только фильмы вроде ненавистных мне „Веселых ребят” и „Цирка”» [8] . Пока Эфроны наслаждались советским «Цирком», Эмма Герштейн восхищалась новым французским фильмом «Под крышами Парижа»: «...я, смотря эту картину, как будто оттаяла душой, так она мне понравилась» [9] . Вопреки утверждению поэта, большое не всегда видится на расстоянии.
Мур ходил на демонстрации Народного фронта, хотя с французскими коммунистами не общался, все-таки он был еще ребенком, но слушал отца, слушал его коллег из «Союза за возвращение на Родину».
Быть русским? Стать русским?
С детства Муру внушали, что он русский, что его родина — далеко, а здесь, во Франции, Мур — эмигрант и эмигрантом останется. Во Франции его ждет незавидная судьба: «Мур, ты дурак, ты ничего не понимаешь <…> ты — эмигрант, Мур, сын эмигранта, так будет в паспорте. А паспорт у тебя волчий...» [10] — повторяла мать. Отец, вероятно, приписывал Муру собственные чувства: «Французов презирает», — не без удовольствия писал Сергей Эфрон о четырехлетнем ребенке [11] . И много позднее Цветаева будет уверять себя, будто во Франции у Мура «никаких перспектив» [12] . Правда, Цветаева опасалась, что в России сын отдалится от нее, то есть боялась за себя, в будущем сына она была уверена — Мура ждет советская Россия, только там он будет счастлив [13] .
Вероятно, так думал и сам Мур. Сверстники в католической школе Майяра давали понять Эфрону, что он «не свой», что он — русский. «По правде сказать, отъезд в СССР имел для меня очень большой характер, большое значение. Я сильно надеялся наконец отыскать в СССР среду устойчивую, незыбкие идеалы, крепких друзей, жизнь интенсивную и насыщенную содержанием» [14] , — запишет он уже в советской России.
Если говорить о самосознании Мура, то в 1940 году оно, несомненно, русское и советское: «… фашистская Европа <…> пойдет против нас. Мы эту Европу раздолбаем…» [15] — убежден Георгий Эфрон. Вторую мировую Мур оценивает исключительно с официальной советской, сталинской точки зрения: идет схватка двух империализмов, англо-французского и германо- итальянского [16]
