А далее:
К любой норе, К любой чужой берлоге Приладится безродная душа, Умеющая Плакаться о боге, А верить Только богу барыша.
Каким, должно быть, радостным созвучием отозвались эти строки у основоположника преследования “безродных космополитов”…
Ульяновский поэт Николай Благов рассказывал, как, приезжая в родное село, на вопросы мужиков о литературных заработках в 10 раз уменьшает сумму гонорара за книгу: вместо трех тысяч — триста рублей. И мужики все равно дивились: за стишки — триста рублей!
Отчего-то самые забубенные заведения в Советской России назывались нежно: “Ласточка”, “Ромашка”, “Колокольчик”, “Одуванчик”, “Незабудка”, “Ландыш” и т. п.
Сейчас видел на улице престарелую, видимо, с больными ногами женщину, на рукаве ватного пальто у нее повязка “Дружинник” вверх ногами. Честное слово!
В дымке лет хрущевская эпоха выглядит по сравнению со сталинской оттепельной и вегетарианской, и это справедливо. Хотя и сажали, и расстреливали (Новочеркасск), и казнили беззаконно (валютчики), и отправляли “для пользы дела” на верную смерть военных (Семипалатинск, Новая Земля), и мировую войну чуть не развязали, и много чего еще нехорошего. Но и впрямь массовых посадок и казней не стало.
Я же сейчас про то отличие времен Усатого и Кукурузника, про которое мне еще не встречалось напоминаний. То есть они встречаются, но не аналитические, а скорее ностальгические, как в кинофильме “Москва слезам не верит”, где комсомольский патруль останавливает обнимающуюся парочку: “Вы где находитесь?!”
Я о том небывалом вмешательстве общественности в частную жизнь граждан, которое возникло и расцвело пышным цветом именно при Никите и увяло при Брежневе. Если таковое вмешательство и было в 20-е годы, то оно носило классовый, социальный и политический характер — следили, чтобы не крестили детей в церкви, не держали икон, не пели что-нибудь царское.
Теперь же в обществе, семимильными шагами семилетки несущемся к социализму, стали возникать такие прелестные инструменты вмешательства в частную жизнь, как товарищеские суды, народные дружины, прикрепление передовых к отстающим — на производстве, в институтах и даже школах.
Трудно вообразить, что в 1940 или даже 1950 году на улице вылавливают молодого человека с не той прической и стригут его наголо или распарывают ему штаны по причине недолжной ширины. Конечно, можно сказать, что в дохрущевские времена иностранных мод, причесок и тряпок почти не было. Это так и не так. В середине 30-х годов, в самом преддверии массовых репрессий и в разгар их (разумеется, не в глуши, но и в хрущевские времена со стилягами боролись не в колхозах), достаточно было молодых людей обоего пола, щеголявших в разных там курточках, беретиках, туфельках и т. д., дергающихся в фокстротах, и никому не приходило в голову не только преследовать их за это, но даже и особо обращать на это внимание. Почитайте хоть Трифонова, хоть “Детей Арбата”.
Мне могут возразить, что борьба с низкопоклонством началась при Сталине, но я на это замечу, что она не доходила до ширины брюк и длины волос.
С выражением “Партбилет на стол!” я встретился лишь раз в жизни. Директором Приволжского книжного издательства какое-то время был Павел Ефимов, пришедший из обкома. Отличительной чертой его было безусловное, без малейших сомнений, повиновение. И хотя времена стояли уже сверхвегетарианские, Паша дрожал и вибрировал при малейшем дуновении сверху. Так, однажды осенью из райкома — всего-навсего из райкома! — потребовали выделить сколько-то человек на картошку в подшефный нашему Фрунзенскому району совхоз, кажется, по имени “Прожектор”. А в малочисленной редакции журнала “Волга” народ подобрался или пожилой, или хворый. В издательстве же работало человек пятьдесят. К тому же издательство районные власти не обходили продовольственными пайками, журнал же игнорировали. Картошкой райком озадачивал не “Волгу”, а издательство, потому что по тогдашней системе все материальное — зарплаты, гонорары, бумага, транспорт — было у него. Мы же были неимущими творцами прекрасного. Так что райком звонит Паше, а Паша мне. Сколько-то там человек требует. Я ему сказал, что никто от нас не поедет. Он удивился, но еще более испугался. Словом, второй или третий разговор наш с ним закончился его почти рыданием: “Оба положим партбилеты на стол!” Тут уж я удивился — из кино он, что ли, эту фразу выкопал?
