Из болот петровских, степей продувных татарских,
из костей крестьянских, из крепких кровей боярских,
из пределов царских, песков иудейских и бурных вод,
из хозяйств поморских, уделов скитских,
из полей подворских, из пастбищ критских, —
собирает, всем имена дает,
называет ласково:
«Мой народ».
Это, конечно, звенящий голос Олеси Николаевой, назвавшей свой гимн собиранию Нового Израиля на земле Отечества — «Национальной идеей». Чем невероятней для скептического ума эта вера, тем выше взятая нота, тем жарче надежда на действенность заклятья русских исторических трагедий. В сущности, о. Сергия Круглова одушевляет та же надежда, выраженная с трезвением, положенным ему по сану: «Мы тут, / В России, вечно — / Молимся ли, ругаемся ли, поем, — / говорим: „Мы”. <…> Мы!.. Кто такие: „Мы”? / Мы — подросток на костылях, / Пришедший в райцентре в храм / Поживиться на пиво десяткой-другой, / Да так и замерший, как муха в янтаре, / Перед раскрытыми Царскими Вратами, / В грозном светолитии Твоих икон».
…Русь, как водится, не дает ответа, и знамений свыше никому еще не удалось разгадать. Но чего сегодня по большому счету нет в этих волнениях о провиденциальной судьбе Отечества, так это «шатовщины», дорожащей вероисповедными ценностями как «атрибутом национальности». Мысль о небесном гражданстве возносится над мыслями о России и только на этом условии осеняет их. Олег Чухонцев выразил этот «порядок приоритетов» с наибольшей лирической концентрацией, вобравшей в себя, кажется, и грусть несбывшихся надежд:
Не к этой свободе тянусь,
с годами люблю все сильнее,
не родину эту, не Русь,
не хмурое небо над нею, —
и это, конечно! — но взгляд
бросая на наши равнины,
взыскуешь невидимый град
из этой духовной чужбины,
и где-нибудь на полпути
к Изборску, а может к Дамаску,
почувствуешь с дрожью в груди
блаженную нищую ласку,
и станешь в последней тоске,
свой пепел сжимая в руке.