Сюда же вошли стихи, сочиненные дочерьми Павловой Лизой и Наташей, когда они еще не умели писать. Вот, к примеру, образец Наташиного творчества: «Я жила однажды / У мамочки своей. / Потеряла и бросила мамочка меня. / И теперь я живу не у тебя. / Я живу в лесу, / Противном, плохом. / В лесу, в лесу / Я жила / В маленьком домике / У лисы…» и т. д. Типичный поток детского сознания, зачем-то зафиксированный на бумаге и включенный в книгу, как будто призван подсказывать генезис поэзии матери — из неотрефлектированного потока каждодневных мыслей, из обрывочных впечатлений, из слайдоскопичных образов.
И вправду, последние стихи В. Павловой — это четыре, чаще восемь, редко — двенадцать строк. Опасная дистанция, на которой может получиться либо пронзающий афоризм, либо недоделанный, беспомощный ошметок. Последнего в «Однофамилице», к сожалению, немало: «вытаращила соски / выпучила глазки /троечница у доски / ждущая подсказки / треугольник абэцэ / три гипотенузы /злая радость на лице / отличницы музы». Поэзия женского интима, которой славится В. Павлова, в подобных текстах превращается в маловразумительную пошлятину.
Основной корпус этих стихов можно охарактеризовать как фразы из записной книжки — яркие, эмоциональные, но слишком летучие, чтобы стать полноценной поэзией («Газета. Последний номер. / Последняя в нем статья. / Ну, кто там еще помер? / Оказывается, я»). Впрочем, иногда попадаются примеры замечательной звукозаписи, парономазии: «Тоска по родине? По родненьким, / по рыбакам и огородникам, / юродивым и греховодникам, / отличникам и второгодникам, / по неугодным и угодникам, / по замордованным и модникам...»
Тем не менее бренд «Вера Павлова» не настолько силен, чтобы допускать подобную качественную неоднородность и рисковать приобретенной репутацией современной Сафо.
Ф и г л ь-М и г л ь. Щастье: Роман. СПб., «Лимбус Пресс», «Издательство К. Тублина», 2010, 320 стр.
Читать этот роман было трудно — слишком велик напор ожиданий. Выход книги писателя-ребуса, ставшего известным благодаря журнальным публикациям, предвкушал едва ли не весь литературный Питер плюс поклонники немейнстримной прозы из других городов. Еще в рукописи «Щастье» высоко оценили тогда члены жюри «Нацбеста» Павел Крусанов («дело в языке, в органике письма, в выверенности интонации рассказчика») и Александр Секацкий («редкий случай — когда практически не важно, о чем роман, — главное, он прекрасно написан»). А вышла книга — критик и редактор издательства «Лимбус Пресс» Вадим Левенталь провозгласил ее «блистательным романом сложившегося большого писателя» (тоже питерец, критик Дмитрий Трунченков, когда объявил Фигля-Мигля новым Гоголем, хотя бы сделал скидку на то, что Гоголь это ранний, только обещающий и к тому же страдающий всеми просчетами второго тома «Мертвых душ»). В давней полемике об угрозе реставрации соцреализма в современной словесности (Ольга Мартынова, Валерий Шубинский) Фигля-Мигля называли как одну из многообещающих альтернатив работникам ножа и топора — авторам грубой литературной социалки.
И вот долгожданная книга прочитана, а неудобный конфликт прозы «интеллектуальной» (эстетской) и «популистской» (социальной) не только не смягчен, но даже усугублен совсем уж искусственным противоположением культуры питерской и московской.
Потому что роман «Щастье» неизбежно отсылает нас к двум известным московским антиутопиям последнего времени — «Метро 2033» Дмитрия Глуховского и «Хлорофиллии» Андрея Рубанова. Подковырка в том, что обе ассоциации — однозначные образцы популярной, простой, топорной социальной фантастики с народным посылом и никаким языком.
О «щастье» написана «Хлорофиллия» Рубанова, и сама идея будущего в ней сродни замыслу Фигля: это благополучное общество без конфликтов и потрясений, разбитое на касты, каждая из которых живет своими социальными возможностями, от низких развлечений до приятного высокоумного труда. Россияне Рубанова делятся по этажам — у Фигля по районам Петербурга: на Васильевском острове «фарисеи», на Петроградской стороне «пижоны», в менее благополучных районах «авиаторы» и «анархисты», в богатых окраинах прожигатели жизни, есть еще снайперы-доктора, сталкеры, игроки в лапту, невидимые власти и тому подобные сообщества.
Маркированные районы города будущего сближают роман «Щастье» с «Метро 2033» Глуховского, как и сатирическая функция такой маркировки. Автор самой популярной ныне антиутопии (издается серия фантастики под знаком «Метро», вышла компьютерная игра) сдавал станции московского метрополитена в аренду сектантам и коммунистам, обывателям и фашистам, ворам и игрокам, архивистам и духовидцам. Фигль-Мигль тоже предпочитает сатиру визионерству, но вот наблюдения его: за гуманитариями, умеющими «только читать, писать и презирать», за кандидатами в губернаторы, которых всегда двое, но выбирается кто-то третий, за школьными учителями, которые «смирились со своим положением неполноценных», за писателями, которые «ни к чему другому не пригодны», — бьют в цель чересчур аккуратно. Зубоскалят, а не бьют.
Нельзя не заметить и словечко «варвары», промелькнувшее в середине романа Фигля: прихода «варваров» у него опасается властительный Канцлер. «Варвары» угрожают найденному социальному равновесию, уничтожают, пусть инерционную, культуру. Это слабенький отзвук наиболее актуального сегодня мотива антиутопии: угрозы человечеству со стороны принципиально нечеловеческих сил («Канцлер мне сказал, что у варваров нет души»). В романе Глуховского «варвары» — это «черные», чью тайну разгадывает герой, а отчасти и племена Великого Червя, в романе Рубанова — растленные травоеды из города и лесные дикари.
При этом если Глуховский и Рубанов написали экологические антиутопии: соответственно, черную ядерную и зеленую травяную, — то Фиглю-Миглю явно интереснее оставаться в рамках культуры. Мелькают в романе традиционные «ученые» и «забор», аномальные «джунгли», но в целом это не история про среду обитания. В восприятии фантастического Питера Фигля можно опереться на любимую шутку его героя — Армагеддон был вчера. И все общество в романе выглядит как оставшаяся после катастрофы капсула — закупоренный живой архив, в котором при подходящем прохладном градусе поддерживается вялая функциональность когда-то «жизнеобразующих» социальных типов и отношений.