В больнице много лет работал Володя Найденов — безвозрастный полоумный мужик, его любимой присказкой было: “Иди домой!” Собутыльники называли его Вольдемаром. Он выполнял самую черную работу — дворником, в морге, санитаром и чего еще только не переделал. Сам говорил, что его бросила жена. Выпивал, но безобразно пьяным я его никогда не видел. Ходил в списанной зеленого цвета хирургической робе — летом хорошо, а зимой сильно мерз, но телогрейку никто и не подумал ему выдать. На выпивку собирал в больнице бутылки, в общем — трудился: таскал огромные сумищи бутылок, будто вол, как он выражался, “будет к водочке еще и пивка бутылка”. Никому вреда он не приносил. Больница была его домом, он и провонял ею до корней волос: хлоркой. Говорили, что он остается ночевать в морге и спит на бетонной лавке между своих трупов, к которым относился будто к меньшим братьям, так порой казалось. Его пьянку вроде бы терпели, с ним свыклись. Но все же потихоньку, как-то само собой выжили его. Как-то у него украли каталку, и когда в морге поставили дорогое английское оборудование, с катафалком и холодильными камерами, то Володе уже его не доверяли — отдали молодым, нагловатым санитарам. Потом он с кем-то повздорил из начальства. Никто о нем не вспомнил — тут же рассчитали. Он не поверил и еще месяц работал, как и всегда. Его этот месяц не прогоняли, будто бы забыв, а в зарплату на него не оказалось ведомости, только под расчет. Он получал тогдашними деньгами сорок тысяч — это десять бутылок пшеничной водки. В тот день он в гинекологии бился головой об стену, было с ним что-то вроде приступа, его еще положили отдохнуть. В общем, он был нужен только тогда, когда делал такую работу и в таких условиях, на которую охотников не нашлось. В морге он был нужен, а после английской техники — с ним и рассчитались.
Из моих разговоров с Володей. Спросил, отчего он не курит, а он ответил, что у него “барахлит”, имел он в виду бронхит; “хоть пустые, и то хорошо” — ответил, когда над ним подшутили, что сдает полные бутылки; везде пытается устроиться на работу, а никто не берет; рассуждал, сколько раньше можно было купить на тысячу; рассказывал, как мальчиком ходил в ГУМ и простудился от мороженого; отнес бутылки, а его завернули обратно, сказали, чтоб пришел через час; выгнали его, в общем, за каталку, и еще его невзлюбила Евдокия, кладовщица из подвала; про больницу говорит, что привык к ней, оправдывается за частные свои визиты, и еще у него остался один ключ от какой-то каморки, то ли кладовки никому не нужной, где он остатки своего добришка прячет и те бутылки и куда ходит, как на работу.
Еще про Найденова: когда просят — все делает, угодлив, но через время начинает деньги за это клянчить, так что ему дают поневоле, чтобы отстал. У него есть дочь. Ребенку он никак не помогает, пропивая все до копейки — так и пьет, именно “до копейки”. В этом пьянстве, когда все пускаешь по ветру и ничего не оставляешь, есть все же что-то искупляющее. В день получки бывшая жена разрешает Володе вые...ть ее, если даст денег. Живут они в одной коммуналке, которую, разведясь, не смогли никак разменять, — он, она, их дочь. Живут в разводе уже годы, но живут в той же комнатушке, имея почти все общее — воздух, утварь, стены и т. д.
Еще о Володе; отсидел когда-то полтора года за якобы кражу бесхозного холодильника; его мысли о бомжах — “ведь у каждого была когда-то своя квартира”, сам он очень боится, что однажды заставит кто-то продать квартиру и сделает бомжом, поэтому боится бывшую жену; Евдокию защищает, всех защищает, кого боится и кто над ним издевается; его рассказ про увольнение — как она час держала его трудовую книжку в руках и уговаривала остаться на работе, еще подумать — и это он врет; он, как оказывается, работает в больнице уж двадцать лет и пережил уже двух начальников.
Труповозы называют тучные трупы “кабанчиком”. А тощие никак не называют — для них это всегда какая-то радость, неожиданная, что тощий; что легко будет и уместить и тащить.
Привезли старика с истощением. Все время просился домой, упирался. Его помыли, чего он не хотел. Медбрат бил его в грудину, со злости, что пытается подняться с каталки. Этот Альфред, его сразу стали называть Аликом, все время что-то пытался сказать, но услышать его уже было невозможно: ртом двигает, мучается, а ничего, кроме свистящего хрипа, не слышно. Я его наугад спросил, может, хочет домой, — и он удивленно закивал головой. Я был единственным человеком, кто его услышал. А потом его положили в отделение, хотя говорили, что везут домой. Вечером он умер, а дома у него вроде как и не было — его же привезли с истощением и со следами, будто ребра свинцовые — похоже, что палкой лупили.
Мужик и баба, лет сорока, пропитые, приводят бабку — свекровь, а тому мать, с переломом челюсти. Выяснилось, что они же ее и побили. Но бабка от больницы отказалась — и те обрадовались: они отчего-то боялись, что бабку госпитализируют, может, думали сдуру, что тогда их засудят. А бабка лечиться ни в какую не хотела, ругала всех матерно, что не пойдет. Ей пригрозили, что умереть может от загноения, но ей не терпелось выпивать дальше в своей семье, в которой все помирились.
Был непостижимый диалог, связанный с золотыми зубами, когда санитарам требовалось их все сосчитать, до семи, а не смогли — пять на виду, а остальные черт-те где глубоко. Замаялись — челюсть свело, как разжать? И стали спорить. Дескать, возьмешь труп, а окажется, что зубов и нет. А наши обижаются — сдурели, что ли, зачем нам зубы, не брали, мы ж не звери, чего сомневаться. А эти уклоняются — не брали-то не брали, а если где-то по дороге своровали. В общем, мыкались, а потом один из перевозчиков махнул рукой — ладно, Вась, бери, если что, рассчитаемся за два зуба из своей зарплаты, хрен с ними, наша совесть чистая.