разговоры слушаю.
Павлин. Нельзя и не говорить; поневоле скажешь, коли вы барышню только смущаете. Можно вам теперь, сударь, кляузы-то бросить и опять барином зажить: золотое дело имеете.
Чугунов. Имею.
Павлин. По милости нашей барышни у госпожи Купавиной всем имением управляете, — ведь это легко сказать! Да оно и видно: и домик обстроили, и лошадок завели, да и деньги, говорят…
Чугунов. Заговорили уж, позавидовали!
Павлин. Нет, что ж, давай Бог, наживайтесь!
Чугунов. Да и наживусь, и наживусь. Разговаривай еще! Посмотрю, что ль, я на кого! Я видал нужду-то, в чем она ходит. Мундир-то мой помнишь, давно ль я его снял? Так вытерся, что только одни нитки остались; сарафан ли это, мундир ли, не скоро разберешь.
Павлин. Барыня молодая, добрая, понятия ни об чем не имеют; тут коли совесть не зазрит…
Чугунов. Зачем же ты совесть-то? К чему ты совесть-то приплел? В философию пускаться тебе не по чину…
Павлин
Чугунов встает со стула и становится невдалеке от двери в гостиную, за ним по линии к выходной двери становятся: подрядчик, потом староста, потом маляр и столяр. Мурзавецкая одета в черную шелковую блузу, подпоясанную толстым шелковым шнурком, на голове кружевная черная косынка, которая, в виде вуаля, до половины закрывает лицо, в левой руке черная палка с белым, слоновой кости, костылем. Проходит медленно и не глядя ни на кого от дверей передней в гостиную. Все стоящие в зале поочередно целуют ее правую руку.
За ней, в двух шагах, проходит, опустя глаза в землю, Глафира, одета в грубое черное шерстяное платье.
Потом две приживалки, одетые в черное. Павлин идет с левой стороны Мурзавецкой и, почтительно согнувшись, несет на руке что-то вроде черного плаща. Корнилий, пропустив всех, входит в гостиную и затворяет двери.
Староста. Ах, матушка! Дай ей, Господи! Создай ей, Господи!.. И костылек-то все тот же.
Подрядчик. Разве помнишь?
Староста. Да как не помнить? Тоже, как крепостными-то были…
Подрядчик. Так хаживал по вас?
Староста. Еще как хаживал-то!
Павлин. Не в час, господа, пришли.
Чугунов. Что так?
Павлин. И докладывать-то не смею.
Староста. Что же теперича нам?
Павлин. А как-нибудь на неделе, что там Бог даст.
Маляр. Ходишь, ходишь, только маета одна.
Павлин. Ну, уж будет! Поговорил и довольно! Ласково я с вами говорю или нет? Так вы грубого слова не дожидайтесь.
Столяр. Только и всего? С тем, значит, и идти?
Павлин. Чего ж тебе? Угощенья для вас не припасено.
Вам, сударь, в столовой фриштыкать приготовят.
Чугунов. Дай-ка табачку-то!
Павлин
Чугунов. Где же он?
Павлин. Одно место у них. Просто срам, сударь! В городе-то стыдятся; так возьмут ружье, будто за охотой, да на Раззорихе, в трактире и проклажаются. И трактиришко-то самый что ни есть дрянной, уж можете судить, — в деревне, на большой дороге заведение, на вывеске: «Вот он!» написано. Уж так-то не хорошо, что и сказать нельзя. Дня по два там кантуют, ссоры заводят, — и что им там за компания! Барышня уж послали буфетчика Власа, велели их домой привезти.
Чугунов. А что ему дома-то делать?
Павлин. Барышня хотят их установить и в хороший круг ввести; в гости с ними хотели сегодня ехать и даже все новое им платье приказали сшить.
Чугунов. Уж не женить ли хотят?
Павлин. Похоже на это-с.
Чугунов. Жених завидный.
Павлин. Вот теперь тоже Евлампия Николаевна вдовеют, господин Лыняев тоже холостой.
Чугунов. Обо всех-то у матушки Меропы Давыдовны забота.
Павлин. Нельзя же-с. И ах, как они чудесно рассуждают! Евлампия Николаевна богаты очень — значит, им можно и небогатого жениха, только б молодого, вот как наш Аполлон Викторыч; Михаил Борисыч Лыняев тоже богаты и уж в летах, — для них теперь на примете есть барышня, княжеского рода; немолодая, это точно-с, и в головке у них словно как дрожание, а уж так образованы, так образованы, что сказать нельзя-с.
Чугунов. Так я в столовую.
Мурзавецкий
Павлин. У себя-с.
Мурзавецкий. Ох, уж эта охота мне! Устал, братец. А что делать-то! Страсть! Жить без охоты не могу. Халат теперь, да спать завалиться.
Павлин. Нет уж, извольте здесь подождать, так приказано.
Влас. С рук на руки, Павлин Савельич, и барина, всю сбрую, и амуницию.
Павлин
