никто не трогал, и она постепенно успокоилась.
Заключенные тихо разговаривали между собой. Вначале Марья слышала лишь звуки, не улавливая их значения, затем стала понимать отдельные слова, а через некоторое время до ее сознания дошел смысл ведущихся в камере разговоров.
— Напрасно вы так думаете, — говорил мягким голосом сидящий поблизости от Марьи человек. — Пролетариат обязательно должен встать на защиту расстреливаемых и избиваемых крестьян. Ленин так и говорит: «Рабочий класс обязан защищать своего союзника». В этом сейчас весь смысл отношений между рабочими и крестьянами. Как вы это не можете понять?
— Все это не так просто, — с нескрываемой насмешкой отвечал внушительный бас.
Не меняя положения, Марья слушала этот разговор, и ее начало охватывать сомнение. «Уж правильно ли я о них думаю?» — спрашивала она себя. Может быть, это и не разбойники.
— Неправильно, — услышала она вдруг задорный голос молодого человека, до сих пор молчавшего. — Не правильно, — повторил он настойчиво. — Революция только еще начинается, а царский манифест — это обман. Нам не манифест нужен, а революционное правительство! Свобода нам нужна, вот что!
Продолжая слушать эти малопонятные, но совсем не страшные разговоры, Марья все больше и больше убеждалась, что она неправа.
Наконец, не утерпев, она тихонько повернула голову в другую сторону. Сидящий рядом человек поглядел на нее сочувственно и неодобрительно покачал головой:
— Разве можно так убиваться? — и с едва заметным упреком в голосе добавил: — Посмотрите, сколько здесь народу, а ведь никто не плачет.
Хмурое лицо говорившего неожиданно просветлело и стало нежным:
— Дети, наверное, у вас дома остались. Маленькие?..
— Да, сынок у меня там, маленький еще…, Седьмой годок пошел, — обрадовавшись ответила Марья. И, все еще не понимая, с кем она имеет дело, вопросительно посмотрела на говорившего с ней человека.
— Ай-ай, семь лет, воробышек еще! — покачал головой подошедший к ним богатырского роста широкоплечий мужчина, с черными, как смоль, давно не стриженными волнистыми волосами и добродушным, приветливым взглядом. — И ребенка не пожалели, мерзавцы. — Голос у него был густой и сильный, под стать фигуре.
Доброжелательность и теплота, с которой заключенные отнеслись к Марье, совершенно обезоружили ее. «Какие же это разбойники? — думала она. — И глаза у них, и лица точь-в-точь, как у хороших людей. Почему же я их ворами, разбойниками считаю?»
— Ну, что ж, давайте знакомиться, — предложил все еще стоявший около нар великан. — Вас как зовут?
— Марья Карпова, — поворачиваясь к нему лицом и не зная еще, как себя вести, ответила Марья.
— А моя фамилия Шапочкин. Валентин Шапочкин. Прошу любить и жаловать.
— Любите, но остерегайтесь, — засмеялся сидевший рядом с Марьей заключенный. — Особенно побаивайтесь, когда он будет близко проходить… Наступит на ногу, навек калекой оставит.
— Вы ему не очень-то верьте, — улыбнулся Шапочкин. — Я только случайно, по оплошке могу на ногу наступить, а Ершов, вот этот самый, не только ноги, но и руки может оттоптать. — И он по-детски улыбнулся, блеснув крепкими белыми зубами.
Теперь Ершов обратился к Марье:
— Знаете что, Карпова, чем плакать, вы лучше расскажите нам, за что вас сюда упрятали? Порядок у нас такой, новичкам про себя рассказывать.
Марья растерянно посмотрела на Ершова. Сказать, что ее посадили в тюрьму за воровство, она уже не решалась, — А я и не знаю, за что меня посадили, — после недолгого молчания чистосердечно призналась она. — У мальчонки нога болит, ну, мы тут и жили. Я у богатых белье стирала, а он на перевязку каждый день ходил.
— А где жили-то? — спросил Шапочкин.
— Знакомый тут у нас есть один. Железнодорожник. Луганский Кузьма, — начала торопливо рассказывать Марья. — Уж куда, кажется, какие хорошие люди, а вот пришли сегодня жандармы, весь дом перевернули, все вверх дном поставили. А потом сына ихнего Володю и меня с собой забрали и вот сюда отправили.
— Но здесь-то вам объяснили, за что? — с заметным волнением спросил Ершов.
— Нет, — с горечью ответила Марья. — Не сказали.
— Вот-вот. Так и получается. Мертвым свободу, живых под арест! — сердито проговорил Шапочкин. — А Володю Луганского я знаю, хороший паренек. Честный, настойчивый. Жаль, что арестовали. — Он тяжело вздохнул и, махнув рукой, медленно опустился на нары.
— Все равно всех в тюрьму не запереть, — прервав наступившее тягостное молчание, сказал Ершов. — Много нас… И правда на нашей стороне. А у них что? Грубая сила. Обман. Плетьми и судами с народом разговаривают. Тюрьмы полны рабочим людом. Но этим они только приближают развязку.
По тому, как внимательно все слушали Ершова, Марья поняла, что он пользуется здесь особым уважением.
— Ну, расскажите же нам еще о себе, о своей семье, как вы жили на воле, кто у вас дома, — с ободряющей ласковой улыбкой снова обратился к Марье Ершов.
— Муж у меня дома остался, — уже охотно начала рассказывать Марья, — и свекор со свекровью. Алеша сейчас здесь в городе. Семья у нас дружная, — в первый раз улыбнувшись, продолжала она. — Все работящие, а на хлеб не всегда хватает, а про одежду даже и говорить нечего.
Ершов тяжело вздохнул. Во вспыхнувшем взгляде мелькнула ирония.
— Счастья, значит, у нас нет, — сказал он, оглядывая свою собеседницу. — Правители наши все себе забрали, а нам только одно горе и нужду оставили.
— Да, — подтвердила Марья. — Конечно, забрали. Чего же еще? — Сказав это, она только потом поняла, что они значат, и, стремясь изменить смысл сказанного, торопливо добавила: — А скорее всего, так богу надо. Правители, может быть, и рады бы, да выше бога им ведь тоже не быть…
Присутствующие в камере переглянулись. Одни криво улыбнулись, другие неловко кашлянули.
Шапочкин поднялся и снова подошел к Марье.
— Нехорошо так, — склоняя голову и всматриваясь в ее лицо, тихо сказал он. — Нехорошо…
Марья растерянно посмотрела на присутствующих.
«Что же я такое сделала? Почему они все так недовольны?» — с недоумением, готовая заплакать, спрашивала себя Марья, заметив беспокойство на лицах своих собеседников. Опустив голову, она долго смотрела в одну точку, а затем, ни к кому не обращаясь, сказала:
— Деревенская я. Сами видите. Что я могу знать-то?
Задумавшийся Ершов, будто о чем-то вспомнив, быстро вскочил на йоги и упрямо тряхнул головой:
— Вот, товарищи, где сказывается отсутствие нашей пропаганды. В самом деле, откуда ей понимать, что к чему, когда в деревне полное засилье попов и знахарок. — Подумав, Ершов добавил: — Здесь у нас непочатый край работы. Нет слов, мужики смело поднимаются против помещиков, но им нужна помощь. А кто же эту помощь им должен оказывать, как не мы, рабочие. Значит, сами мы тоже должны знать много. Учиться, стало быть, нужно и нам. Учиться везде, при всех условиях. Если хотите, даже вот здесь, в тюрьме, — учиться, чтобы уметь разобраться в своих друзьях и недругах; мы обязаны открыть людям глаза. Следовательно, учиться и учить других, вот, значит, какова задача. Школы нам здесь, конечно, не организовать. Но обсуждать серьезные вопросы и учиться один у другого мы можем. Если не возражаете, то я завтра же могу рассказать, что я знаю, например, о боге.
— А я, — густо пробасил Шапочкин, — о том, кому нужен царь.
— Опять перебил, — послышался из угла все тот же задорный голос. — И каждый раз вот так. Я только подумаю, а он тут как тут. — Ну ладно. Тогда я расскажу о суде над одним социал-демократом.
— Ну, а вы, товарищ Карпова, о чем с нами будете беседовать? — спросил Ершов.