сыновьями за Снеготай хибару для него в лесу неподалёку. Не сруб, так — сарай, хоть и с полом. Но с печкой. А зачем печка, если огня не разжечь? Непонятно. Как он там жить будет? А как сможет, так и будет. Плохо, конечно, кто же говорит, что хорошо? Еды-то Дина да дети принесут, но, уж если остыло — не согреешь. Вот так и будет.
А дальше, если подумать — больше. Впереди, конечно, лето, но за летом-то зима! Зимой без огня не выжить, помрёт зимой в своей хибаре Барэк, как есть помрёт! Только и сможет в живых остаться, если прямо сейчас на ноги встанет и на юг пойдёт, всё дальше и дальше, туда, где даже зимой тепло, и без огня не замёрзнешь. Только вот живут там не только люди, а ещё и ЭТИ, к которым Барэк колдуна и отослал. Вот к ним Барэку идти и придётся. И просить проклятье снять. Или жить среди ЭТИХ всегда, до смерти. А колдун шёл по лесу и знать не знал, какие страсти оставил за спиной. И вовсе не строил он таких зловредных, далеко идущих планов мести. Ничего он такого не делал — просто обиделся и от всей души пожелал, чтобы Барэк на собственной шкуре испытал — каково это, когда от тебя все отвернулись и, притом — ни за что, ни про что. Просто потому, что ты такой, какой есть, и только уже за одно за это тебя боятся. Не за то, что ты сделал, а за то, что ты, вроде бы, можешь сделать. Людям вообще свойственно бояться не настоящей опасности, а собственного страха. У детей этого нет, они страшилки любят, да и людям молодым это мало свойственно, их влечёт тайна, но чем старше становится человек, тем больше он боится бояться. Страшится страха своего. И «принимает меры». И кто-то считает это трусостью, а принятые меры — подлостью, а кто-то другой, постарше, может сказать, что это «мудрая предусмотрительность опытного человека». А в этот раз оно вот как повернулось. Ох, опасное это дело — колдуна обижать. Да ещё и необученного, который меры и укороту своей силе не знает. Да иногда и в чём она, сила его главная — и то ещё не догадывается.
А уж кто из них был прав — Барэк ли, колдун ли — про то не нам судить, не в разумении это человеческом. Всяк прав по-своему, сколько людей есть, столько и правд на свете. Говорят, есть истины, которые для всех верны, только вот, похоже, тот, кто их узнал, уже никогда никому ничего не скажет. Потому как истина — величина абсолютная, а человек — весьма относительная. А большего в меньшее не вложишь — либо большее покорёжится, обломается с краёв, а то — ужмётся и перестанет быть таким большим, как должно. Либо меньшее — возьми, да и лопни, и, что так, что этак — будет уж не человек с истиной, а такое нечто, что и смотреть-то противно — гоблин знает, что такое будет.
— Эх, Серко, зря я лесом пошёл. Шёл бы по дороге, глядишь — подвёз бы кто. Дороги-то оттаяли уже. Хоть и мокрые, а хоть кто, да поехал бы. А в лесу-то, видишь, ещё снега полно, особенно по логам. Это я от злости в лес пошёл. Чтобы никого не видеть. Вот и не вижу. И не увижу, поди-ка, уже никогда. Ноги-то я промочил третьего дня, протекли сапоги-то. Их, поди-ка, промазывать чем-то надо было, да каждый день, а я-то только потом это сообразил. Не было ж у меня сапог таких никогда, я и не знал, как с ними надо. Вот они и протекли, вот и простыл я за ночь, и костёр не помог. И горло саднит, и голова тяжёлая, болит и кружится. А чихаю так, что, кажется, голова вот-вот отскочит. Не умею я в лесу, Серко. И еды-то больше нет, второй день уж, и ноги гудят, и голова трещит. И заблудились мы, похоже. Уж пятый день идём, а жилья нету, а должны были ещё вчера к Валенкам выйти. От Коровок до Валенок как раз три дня, если пешком. Там сестра отцова, Сима, живёт, она бы и накормила, и припасу бы дала. И лес тут дикий, сразу видно: никто здесь дрова не берёт. Вон, валежин сколько, только и перелезай через них. Будь здесь люди — давно попилили бы, да вывезли. Эх, хоть бы и не к Валенкам, хоть бы к какой деревне выйти. Не чуешь, Серко? Да ты назад-то не смотри, назад не пойдём. Нам вперёд надо. Хоть как, хоть ползком. А если в деревню незнакомую придём — попробую у них остаться. В ученики к кому пойду, или ещё как. Но уж спасать никого не буду, наспасался, хватит. Пусть хоть горят, хоть тонут — отвернусь, да мимо пройду. А то опять скажут — колдун, мол, иди отсюда. Эх, как брюхо-то подвело! Даже мутит. Прямо впору кору ивовую глодать, как заяц. А что? Зайцы, поди-ка, не дураки! Дай-ка, ну-ка! Тьфу, ой, тьфу! Не-е, дураки зайцы! Это ж горечь какая! А они жрут, надо же! Да подожди ж ты, дай, рот промою! Не толкайся, упаду же в лужу талую! Да что? Куда ты меня тащишь? Не гавкай на хозяина! Ты взбесился, что ли? Не смей за штаны! Да иду, иду! Ох, перед глазами-то всё плывёт, плохо мне, Серко. Серко!? Ну вот, убежал. Дурацкая ты псина, я ж не знаю, куда ты звал-то. А, вон ты где! Слышу, слышу. Да иду… Ох, и ноги-то не идут…
Полянка, вычищенная прежним хозяином перед башней, густо заросла за десять лет молодыми осинками и берёзками. Обливаясь потом, шатаясь от слабости и хватаясь за тонкие стволы, пробирался Стась сквозь подрост на лай Серко. И вышел к башне. Пёс азартно облаивал закрытую дверь над двумя ступеньками каменного крыльца. Грубо вырубленные толстые столбики опор и сам козырёк, тоже каменный, из одной наклонной плиты, густо обвивали безлистные ещё плети дикого винограда, некоторые свешивались с края козырька и вяло шевелились под ветром, как щупальца зверя морского — восьминога, видел Стась такого на картинке в Бобылёвом доме. Много там книжек оказалось, целых шесть штук, но все скучные, без картинок. Только одна с картинками, про тварей морских, вот её Стась весь Снеготай и читал, да так и не дочитал, а жаль, много там интересного было.
Другие плети лезли выше, цепляясь за шершавые камни. Стась повёл взгляд вверх по стене, но охнул и зажмурился: свет ярко-голубого весеннего неба резанул по глазам и голова от высоты закружилась. Жар у него, жар. Хозяева, дома есть кто? Помру ведь на пороге!
Стась поднялся на крыльцо и отчаянно задубасил в дверь кулаком. Прислушался. Серко тоже слушал, склонив голову набок, часто дыша и насторожив уши. Гулкая тишина ответила им.
— Открывайте! — хрипло заорал Стась, заколотил в дверь уже ногой — а что терять-то? Не до вежливости ему уже! Быть бы живу! Серко тоже опять загавкал. Тишина. Стась, чуть не плача, схватился за ручку — медный шар, дёрнул — и чуть не слетел с крыльца: дверь неожиданно легко открылась. Просто надо было тянуть, а не толкать. Изнутри повеяло теплом, и Стась шагнул туда, не задумываясь, на толстый серый ковёр, начинающийся от самой двери. Мимо проскочил Серко, встал, виляя хвостом и насторожив уши. Дверь сзади мягко и неслышно закрылась сама, но темно не стало, хоть окон здесь и не было. Стась набрал воздуху — хотел погромче позвать хозяев, попросить у них поесть, попроситься переночевать, он много чего ещё хотел попросить, но простуда взяла своё:
— А-а-апчхиу-у-у! Блин! — голова мотнулась, ударилась обо что-то с деревянным стуком, и биллион квинтильонов пылинок, накопившихся в башне за десять лет, взметнулись, рухнули и погребли под собою мальчика и его пса.
Проснулся Стась от того, что мама зачем-то быстро и часто возила у него по лицу мокрой, теплой и грубой тряпкой.
— Ма-ам, ты чего это? — недовольно поморщился он и открыл глаза. И чуть не описался со страху: здоровенные белые клыки в открытой розовой пасти прямо перед лицом, и язык, длинный, красный, опять проехался по лицу… Жнец Великий, да это же Серко! Скулит и лижет его, и лапой скребёт за бок, а на лапе когти, между прочим! Вон, из выворотки уже клочья лезут! Эх, собака ты, собака. А где это мы?
Стась приподнялся на локтях. Он лежал на полу под лестницей, об которую, видимо, и приложился лбом, когда чихнул, в нешироком и коротком коридоре, в который выходило три двери. Лестница в один пролёт вела наверх. Под потолком над каждой дверью что-то тускло светилось из-под слоя пыли, небольшое, с кулак величиной. Ни гарью, ни дымом не пахло. Пахло Пылью. Плотной, слежавшейся. Вот что за серый ковёр лежал на полу! Серко опять заскулил, отбежал к двери, заскрёб лапой уже её, вернулся, опять метнулся к двери.
— Тебе выйти? — догадался Стась. — Так ты толкай, толкай! Ой, тварь бессмысленная! Сейчас выпущу.
Кряхтя, как старый дед, Стась поднялся, толкнул дверь, и она сразу распахнулась. Странно, пёс лапой раза в три сильнее нажимал, а она не открывалась. Непонятно. Серко вылетел пулей и замер с задранной лапой под ближайшим деревом. Немного подумав, Стась тоже вышел и составил ему компанию, разве что лапу не задирал. Голова явно кружилась меньше, хотя лоб болел, а есть хотелось больше, хоть и мутило. Стась ощупал лоб — шишка, здоровая. И синяя, наверно…
— Ну, что, Серко, вот у нас и дом есть, видно же, что нету хозяев. Давно нету. А вот с едой как было туго, так и есть. Разве что серёжек вот набрать берёзовых, да наварить с солью. Можно ольховых ещё, но не вижу я тут ольхи, а осиновые горькие, мне бабка рассказывала. Но ты ж этого есть не будешь. Иди уж лучше поохоться, хоть сам сыт будешь. Ищи, Серко, ищи! Еда, Серко, еда!