холостяков».

Бой-Страх проснулся.

Он проснулся, сел и зевнул сладко, как собака.

Гулливер, боящийся раздавить лилипута, он осторожно шагнул через меня и подошел к окну.

Он оборвал веревку, которой, боясь за стекла, я ночью притянул сломанный шпингалет к ножке кухонного стола, — оборвал и голым животом лег на подоконник.

Тогда по спине, по ногам, по шевельнувшимся лопаткам я заранее угадал два слова, которые он скажет, обернувшись, — Дует, сволочь!

Дул суховей.

Он дул пятый день, и веки у всех распухли и загнулись вверх, как у лоцманов, всю жизнь водивших корабли против ветра.

Пятый день все ели суп пополам с песком, потому что нельзя было закрывать окна.

Пятый день дышать было нечем.

Он дул пятый день, а на шестой — об этом не говорили, — зерно превращается в пыль.

Мы вышли на площадь.

Тент, под которым пили ситро, читали газеты, где еще вчера начальник учета устраивал, свои летучие совещания, так похожие на разговоры военных, брошенных в непредвиденный поход, — этот тент был сорван и висел на лесах водонапорной башни.

Плотный, горячий ветер дул вдоль Главного хутора, по дорогам и без дорог.

Он срывал вывески и менял их места — вывеска ЦРН торчала у дверей библиотеки, а библиотечная качалась над душами, раскатываясь, как театральный гром.

Длинноногий, он входил в Зерносовхоз с одной стороны, и уж на другой взлетали фонари, и каменщики на постройках закрывали лица от раскаленной пыли, забивавшей уши и рты.

Скромная женщина в книжном киоске казалась раздутой, как вербный чертик, и не сидела, а плыла на шарах вздувающейся юбки, и все ее газеты и журналы, прикрепленные кнопками к витринам и прилавку, вдруг начинали шуметь и шелестеть, как часы в часовом магазине все разом начинают бить в одно и то же время.

Комбайнер в детском вязаном чулке подсел к Бой-Страху.

Потом подсел еще один, старый, небритый, в студенческой кепке с длинным холщовым козырьком. Потом третий, четвертый.

Все смотрели ему в рот и ждали, что он скажет.

Он ничего не сказал.

Говорить можно было только о том, что вот уже пятый день… а об этом ему говорить не хотелось.

Черноглазая девушка, худенькая, замученная жарой (мне сразу запомнились ее скромные матовые глаза), принесла нам шесть стаканов чаю.

Она смутилась, увидев Бой-Страха, а он поздоровался с нею вежливо, серьезно.

И, вынув блокнот, на каждый стакан положил по одному листочку.

— Пейте чай, — сказал он не очень весело, — не огорчайтесь! Это все детский спектакль в сравнении с тем, что творилось здесь весной двадцать девятого года.

Я молча выпил первый стакан. Весной двадцать девятого года — об этом я слышал не в первый раз — трактора десятками замерзали в степи. Застигнутые ураганом рулевые отлеживались в, могилах, вырытых плугами в целине. Весною двадцать девятого года радиаторы отогревали телогрейками.

— Мне, рассказывали о том, что здесь было весною двадцать девятого года, — сказал я и выпил второй стакан, — но то, что я вижу здесь летом тридцатого, я все-таки не назвал бы театром для детей. Взгляните на себя в зеркало! Вы постарели,

И верно, он постарел за эти дни. Уж не такой розовый он был, не такой веселый, не так хохотал, не так топал ногами.

— Да я что ж, я сегодня еду, — сказал он.

Он сказал это в ту минуту, когда худенькая, что подавала нам чай, вернулась, чтобы убрать со стола пустые стаканы.

Один из них зазвенел, покатился и, должно быть, упал бы на пол, если бы Бой-Страх не подхватил его, протянув через весь стол длинную лапу.

Я посмотрел на девушку — брови ее были сдвинуты, губы поджаты, у нее было несчастное лицо, и стаканы она убирала с такой трогательной неловкостью, что трудно было не догадаться о причинах ее смятения.

— Какая славная, — сказал я Бой-Страху, когда она отошла и где-то уже в другом конце столовой мелькали ее черные, плотные волосы южанки. — Честное слово, я ничего не имел бы против, если бы она так же смутилась, услышав о моем отъезде.

Бой-Страх засмеялся.

— Монокультура, — сказал он и важно поднял палец, — в этих делах я сторонник однополья. Я люблю жену…

Мы расстались несколько минут спустя: он отправился укладывать вещи, а я — пешком на ближайший участок.

По растрескавшейся дороге, сделанной грейдерами Бой-Страха, я шагал один и думал об этой худенькой; что подавала нам чай.

«Он мог бы, однако, оставить ей что-нибудь на память, — в конце концов решил я сердито, — нельзя же быть таким невежливым, даже если любишь другую».

Но больше я не думал о ней. Серый, плотный, упирающийся в тучи столб шел навстречу мне по дороге.

Я повернулся к нему спиной. Обшитый белым железом элеватор еще сверкал в свете заката, простой и ясный, как будто сложенный из кубиков детьми.

Вот еще сверкали белые щиты его башен, а вот уже и пропали, и все пропало, и нечем было любоваться, и нужно было искать себя, свои губы, уши, руки, ноги и, главное, глаза, — глаза, потому что веки распухли, болели и уже начали загибаться вверх, как у лоцманов, ведущих корабль против ветра.

Я насилу выпутался из пыли.

В этом таборе, который лежал передо мной в котловине и казался морем, — как парусные суда, стояло в степи раздувающееся полотно палаток, — мне случалось бывать и раньше.

Но так неприветливо меня не встречали ни разу.

Знакомый рулевой, которому я крикнул: «Здорово, корыш!» ничего не ответил, а только закрыл глаза, вместо того чтобы сказать: «Здорово».

Ноги его лежали на земле, голова и плечи — на палатке.

Он качался, как в люльке, и дремал, а по правую и левую руку лежали двое рулевых и тоже дремали.

Я походил по табору, потом нашел учетчика и познакомился с ним.

Он был в пенсне, рыжий, умный, с язвительными глазами и обо всем говорил в условном наклонении — почти каждая фраза начиналась со слова «если».

Будущее, даже самое ближайшее, было неясно для него.

Будущее зависело, по его мнению, от этой стервы, которая пятый день дует в хвост и в гриву, и весь Институт Засухи, в полном составе шляющийся по участкам, ничего не может сделать с этой подлой сволочью, нагнавшей 48° в тени.

Я пе знал, о чем говорить с этим сумрачным человеком, который, несмотря на эти 48° в тени, сидел над циферблатами брунов, и среди них не было ни одного, на который с его носа не упала бы капля пота.

Наконец, я робко спросил его о том, какой же все-таки образ жизни ведут на таборе рулевые, механики, комбайнеры, — он ничего не ответил, и после этого я попрощался с ним и ушел…

Низенький злорадный дед сидел на скамеечке подле кухни и курил какую-то едкую дрянь. Я подсел к нему.

— Ну, теперь совецкой власти крышка, — бодро сказал дед, — хлеб сгорел, сейчас же голод, бунт. И

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×